Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
Революция утверждает железную цивилизацию, поэтому:
Приемлю всё.Как есть всё принимаю.Готов идти по выбитым следам.Отдам всю душу октябрю и маю…Нет, не всю:Но только лиры милой не отдам.Но как лиру с душой разлучить? Тут по живому рвать придётся. Поэтому пришлось и лиру отдавать в услужение. Но плохо всё это у него выходило, и он сам сознавал:
ЯВсё мешается. (И трудно понять, чему же верит сам поэт.) И в этом сатанинском хаосе — как выдержать, как уцелеть? Отдать душу октябрю и маю — смертельная сделка. Люди и посильнее Есенина становились тут жертвой. Потому что приходилось вставать лицом к лицу с "чёрным человеком".
Поэма "Чёрный человек" (1925) всё объясняет слишком откровенно. Когда-то поэт, не распознав природы «чёрного», нетерпеливо ждал его ("Разбуди меня завтра рано…"), потом проклинал ("Сорокоуст"), теперь… Общение лирического героя поэмы с этим «гостем» чем-то напоминает разговор Ивана Карамазова со своим чёртом. Оба беса насмешливы, оба иронично описывают в третьем лице некоторые эпизоды жизни своих собеседников, вежливо издеваются, предъявляя жестокий счёт за прожитую жизнь, доводя слушающих до бешенства, так что в финале разговора в голову того и другого летят — стакан и трость (не прообразом ли их был Лютер, запустивший в беса чернильницей?). А затем дурман рассеивается, обнаруживая, что всё было лишь пустым миражом.
Этот есенинский чёрный — и вне и внутри: он есть воплощение душевной порчи. Разговор с ним — это и разговор с собою, со своим отражением. Поэтому его не одолеть ничем, не избыть.
Ничем, кроме одного:
"Сей же род изгоняется только молитвою и постом" (Мф. 17,21).
Причина гибели Есенина внутренняя: у него не было ни поста, ни молитвы.
Есенин уже внутренне расположен к смерти, чёрный человек уже владел всецело его душой.
Творчество и жизнь Есенина (как и Маяковского) есть ещё один опыт из многих проявлений апостасии в жизни человеческой.
В каком-то смысле само отношение к поэзии Есенина имеет некое пророческое значение. Прозорливо сказал о том Георгий Иванов, отметив в Есенине некое едва ли не полумистическое очарование. "Беспристрастно оценят творчество Есенина те, на кого это очарование перестанет действовать, — утверждал Иванов. — Возможно, даже вероятно, что их оценка будет много более сдержанной, чем наша. Только произойдёт это очень не скоро. Произойдёт не раньше, чем освободится, исцелится физически и духовно Россия. В этом исключительность, я бы сказал «гениальность», есенинской судьбы. Пока Родине, которую он так любил, суждено страдать, ему обеспечено не пресловутое «бессмертие» — а временная, как русская мука, и такая же долгая, как она, — жизнь".
Кажется, верный ответ на недоумение: отчего так любим Есенин слишком многими и долго ли это будет длиться?
5
Осип Эмильевич Мандельштам
Когда семнадцатилетний молодой человек, пробуя себя в творчестве, способен сложить строки -
Звук осторожный и глухойПлода, сорвавшегося с древа,Среди немолчного напеваГлубокой тишины лесной…— то это означает, что в поэзию вступает Поэт. Таков Осип Эмильевич Мандельштам (1891–1938).
Акмеистическое восприятие мира определило особое тяготение поэта к чувственной полноте бытия. Материальность может быть и бесплотной, но и в своей неосязаемости она осязаема и прозрачно-реальна. Поэтому с характерным для молодости ощущением усталости от собственного существования у Мандельштама соединено особенное переживание земного бытия, земного и никакого иного.
Конечно, как всякий подлинный поэт, и в таком тяготении Мандельштам слишком самобытен, не похож на иных. Так, он обладает особым слухом, внимая тишине, обнаруживая её плотность, почти материальную, осязая её, погружаясь в неё. Из тишины, из её материальной плотности рождается его музыка. Не из стихии, как у Блока, именно из тишины… Особое, не слухом, а всем существом поэта через ритм воспринимаемое звучание мира рождает поэзию.
Но уже у раннего Мандельштама лёгкое движение внутри его поэзии обрывается, как будто замирая на краю бездны. Что легло в основу накатывающегося страха, отчаяния? Конечно, только банальная растерянность молодых лет перед жизнью.
Поэт помещает себя в центр своего бытия. Только себя самого. Но так одиночества не одолеть. И среди упоённого творения несозданных миров рождается недоумение: перед неизбежной смертью. Если так, то с этой смертью неизбежно ощущение и смерти всего мира, так заманчиво отображённого в восприятии поэта. Ибо поэт — творец. Божественный творец. Сколько раз возникала в истории искусства эта иллюзия…
При этом собственное поэтическое миротворение настораживает несовершенством его искусственности.
Недоволен стою и тихЯ — создатель миров моих,Где искусственны небесаИ хрустальная спит роса…Чего в таком случае ожидать, кроме постоянной печали и тревоги? А это настроение весьма ощутимо у поэта.
В центре вселенной у раннего Мандельштама — человек. И его место не Иерусалим, а Рим, сакральный, освящающий собою всё и вся, и самые алтари. И не случаен его выбор Рима, без которого всё мнится сором, ибо Рим — есть тот мир, в средине которого может осуществлять своё бытие и творчество — человек. Исследователи связывают этот образ с католическими увлечениями поэта, но здесь скорее Рим языческий. Тенями, отголосками языческого образного видения мира наполнена поэзия Мандельштама. А для акмеиста не может быть иначе. Мандельштам погружается в античность, познавая в итоге самую смерть вне христианства.
При этом Мандельштам — христианин, сознательно принявший Крещение. Однако в поэтическом сознании его оказывается смешение вер. Он как будто равно приемлет и язычество, и христианство, во всех его изменениях, и даже буддизм отчасти. Важно лишь, что это смешение обретает у него чаще не религиозный, а эмоционально-эстетический, экзистенциальный характер. Поэт легко соединяет близкий ему образ родины и влекущую его душу изобильную щедрость иных земель, красоту и величие православного собора, и католического, и языческого храма… Ему дороги "пятиглавые московские соборы с их итальянскою и русскою душой" как некий идеал, пожалуй, единения того, что в сознании многих существует в разделённости.
В центре же всего, что бы ни появлялось перед внешним и внутренним взором поэта, всегда он сам, со своими намерениями, страстями, упованиями. Однако это тщеславие несомненно соединено в душе поэта с тягой к эстетическому совершенству. "Человеческое Я" даёт о себе знать ощутимо, но и являет себя в многомерной сложности своего бытия.
Мандельштам переживает в себе и человеческое, и, еле ощутимо, Божеское.
Это поединок с самим собой, бунт против своего же антропоцентризма, своих стремлений. Христово слишком дорого, чтобы не заметить и отринуть Его радость истинную.