Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Шрифт:
Любовь для Тургенева — и загадка, и счастье, и трагедия, и болезнь, и страдание, и неотвратимый рок. Но в каком бы облике она ни являлась ему и его героям, в ней неизменно одно: невозможность счастливого завершения в браке.
Так было в творчестве Тургенева. Так было и в жизни его. Над ним как будто тяготел страх перед браком. Любовь же стала для него кумиром, лицо которого порою ужасало какою-то роковой тайной своею, но противиться которому он не мог.
Вот урок: возомнит горделиво человек, будто он "сам себе господин", и сам же станет на всю жизнь рабом пугающей его страсти, сознавая это с горечью и недоумением. А уж какое именно рабство пошлёт ему Господь — тут кому что выпадет…
"Иисус отвечал им: истинно, истинно говорю вам: всякий, делающий грех, есть
2
В начале 1843 года за подписью Т.Л. (т. е. Тургенев-Лутовинов) — появилась в печати отдельным изданием поэма «Параша». Это событие и можно считать подлинным началом писательской биографии Тургенева. Поэма была одобрена самим Белинским. Критику показалось даже, что Тургенев станет новым великим русским поэтом, наследником Пушкина и Лермонтова. Тургенев, действительно, стал великим поэтом, но — в прозе. Как ни странно, Тургенев-стихотворец современному читателю совершенно незнаком (единственное исключение — знаменитый романс "Утро туманное…"). Да он не слишком долго и выступал перед публикою в этом качестве: до 1847 года. Одновременно со стихами Тургенев начал пробовать силы и в прозе. Уже в 1844 году появилась его первая повесть "Андрей Колосов".
Однако сомнения относительно избранного пути его долго не оставляли, возникало даже намерение оставить литературу. Лишь появление в журнале «Современник» первых рассказов будущего цикла "Записки охотника" вернули Тургеневу расположение критики.
Этот цикл — произведение поистине эпохальное в русской литературе. И в судьбе самого Тургенева. "Моя физиономия сказалась под 30 лет", — напишет он позднее. "Под тридцать" ему было в 1847 году, когда появились первые из «Записок» (и когда, не забудем, он написал то письмо Полине Виардо с признанием о предпочтении сатаны).
"Коротенький отрывок в прозе", как определил сам автор свой очерк "Хорь и Калиныч", был напечатан как будто бы только из-за нехватки серьёзного материала для первого номера «Современника» (в таких случаях, весьма нередких в журнальной практике, порой идёт в ход что раньше под руку попадётся). Знаменитое впоследствии название всего цикла придумал И.И. Панаев "с целью расположить читателя к снисхождению". Вот так тихо и мирно, чуть ли не случайно, при явно снисходительном отношении редакции произошло это событие.
С 1847 по 1852 год сложился весь цикл «Записок». А в 1852 году князь В.В. Львов был уволен от должности цензора за то, что пропустил "Записки охотника" в печать отдельным изданием.
Два чувства — сострадание и ненависть — соединились в душе Тургенева при создании "Записок охотника": сострадание русскому крестьянину — и ненависть к крепостной системе.
В "Записках охотника" Тургенев осмелился опровергнуть то, чем бессознательно пользовалась большая часть русского дворянства (и что совсем недавно он безуспешно пытался оспорить в столкновениях с матерью). Этот шаблон предельно просто выразил один из тургеневских персонажей: "По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что". По сути, в одной этой фразе вся помещичья идеология. А то, что и барина и мужика можно назвать единым словом человек, — многие уразуметь не могли. Поколения русских людей были воспитаны на мысли о бесспорном врождённом превосходстве дворянства над крестьянским народом. Разубедить в этом представлялось делом необычайно сложным. Великую задачу — раскрыть и показать богатство души и возвышенное благородство русского крестьянина, помочь полюбить его — поставила жизнь перед русскими литераторами. Первым произведением, в котором правдиво, полно и с любовью был изображен крепостной народ, явились "Записки охотника".
Но Тургеневу нужно было раскрыть нравственную несостоятельность крепостного права. И он эту проблему решает прямо: в "Записках охотника" постепенно вырисовывается убедительная картина: чаще всего простой крестьянин на голову выше дворянина, он умнее, талантливее, порядочнее своего господина. Мужик Хорь прекрасно обойдётся без барина, а вот обойдётся ли без него барин? Вопрос для своего времени страшный. Убедительность тургеневской позиции укрепляется тем, что автор вовсе не идеализирует мужика: тот изображен с очень и очень многими недостатками. Тут и высокий взлёт, и глубокое падение человека. Но жизнь всё же держится на мужике, а не на помещике. Господа у Тургенева почти все какие-то чертопхановы да недопюскины (и отыскал же фамилии!), да гамлеты щигровского уезда. И спорить с автором трудно, потому что он ничего не придумал, а бесхитростно передал свои непосредственные наблюдения.
То, что описал Тургенев, не могло явиться чем-то новым и неведомым для читателей: не за тридевять же земель жили все эти мужики, а тут, рядом, перед глазами. Новой была не изображенная действительность, а точка зрения на эту действительность, художественное её осмысление.
Перечитывая "Записки охотника", мы должны воздать должное благородной и одухотворённой натуре их творца, так полно выразившейся в этих безыскусных, но возвышенных образах. В красоте души простого русского мужика отразилась душа русского писателя. Он разглядел "искру Божию" в другом — только потому, что имел её сам.
В 1874 году "Записки охотника" пополнились тремя рассказами. Борьба с крепостным правом осталась далеко позади — иное занимало и художественное воображение Тургенева. Писатель был привлечен и поражен открывшейся ему силою и серьёзностью религиозного настроя народного бытия. Своеобразно и писательское восприятие народной религиозности. Самым примечательным из новых добавлений стал рассказ "Живые мощи". Уже само название его предрасполагает читателя ко вполне определённым ожиданиям. Сюжет "Живых мощей" прост: молодая деревенская красавица несчастной случайностью (имеется слабый намёк на бесовское вмешательство) оказалась обреченной на почти полную неподвижность и медленное угасание едва тлеющей жизни. Замечательно, что сама Лукерья (так зовут эту постепенно иссыхающую телом страдалицу) воспринимает своё несчастье со смиренною кротостью и умилительным спокойствием: "Да и на что я стану Господу Богу наскучать? О чём я Его просить могу? Он лучше меня знает, что мне надобно. Послал Он мне крест — значит меня Он любит. Так нам велено это понимать".
По свидетельству Тургенева, он описал действительный случай. Какова же доля вымысла, внесенного в литературное переложение разговора автора с Лукерьей — сказать невозможно. Но если даже рассказчик не домыслил ничего от себя, — что определило его отбор подробностей рассказа несчастной женщины? А подробности достойны осмысления. Трудно утверждать, сознавал то Тургенев или не сознавал, а руководствовался лишь одной творческой интуицией (смеем это предположить), но он раскрыл поразительную особенность внутренних переживаний умирающей: она близка к состоянию прелести. То ей предстают в видении умершие родители, благодарящие за искупление их грехов своими страданиями, то является Сам Христос: "И почему я узнала, что это Христос, сказать не могу, — таким Его не пишут, а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, — только пояс золотой, — и ручку мне протягивает. "Не бойся, говорит, невеста Моя разубранная, ступай за Мною; ты у Меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские". И я к Его ручке как прильну!"
Вероятно, художественное чутьё заставило Тургенева убрать в окончательной редакции рассказ Лукерьи о видении, когда она предстаёт страдалицей ради облегчения тяжкой доли всего народа, — это не возвысило бы, но, напротив, снизило религиозный настрой рассказа. Не восприятие ли духовной жизни отчасти на западнический образец определило такой отбор (или вымысел) автором помещенных в рассказе подробностей разговора? Правда, это, как легкая рябь на поверхности воды, мало возмутило общий строй произведения, да и все видения Лукерьи психологически вполне правдоподобны. Поразительнее иное: отсутствие умиленности и экзальтации при упоминании о Лукерье в разговоре рассказчика с местными крестьянами. Их восприятие, на поверхностный взгляд, вообще парадоксально: "Богом убитая, — так заключил десятский, — стало быть, за грехи; но мы в это не входим. А чтобы, например, осуждать её — нет, мы её не осуждаем. Пущай её!" Не умиляются — но и не осуждают!