Вера
Шрифт:
И пора это безобразие было смывать, но везде счетчики, это раньше лей не хочу, а теперь каждая капля – копеечка. И небо поважничало, но, так и не дождавшись молитв ни от мирян, ни от своих заматеревших вассалов, сдвинуло тучи и, брюзжа громами и сыпля молниями, окатило утративший всякую совесть, распоясавшийся город. Омылись тополя, а заодно вся земля смыла клочья и лепестки и предстала пышущей, сочной, колышущейся.
Отряхнется земля, осмотрится и пустится во все тяжкие, а месяца через три принесет в подоле, исторгнет урожай и будет еще хорохориться, расшвыривая свою увядающую роскошь. А потом начнет тускнеть, пока не оголит ее ветер,
Когда тополиной пены набралось много, а небо только начало погромыхивать, назначенный день настал.
Поблизости от места проведения стали цепляться молодые мужчины-попрошайки.
Сестра, помоги бродяге.
И почему она всегда подает?
Откупившись мелочью от сомнений, не испытав ни благости, ни облегчения, Вера отдалась переулкам.
Здесь в боевые порядки строились государственные резервы. Пластмассовые латы и камуфляж оформляли правоохранительную гущу в плечи-бока-зады. Забрала блестели, береты с набрякшими кокардами закупоривали головы, под тельняшными грудными вырезами перекатывалась мышца. Автобусы с зашторенными окнами покачивались подкреплением. Броня урчала, винт взбалтывал небеса.
Вера подумала, что смутьяны должны ощущать себя серьезной силой, видя эту подготовку. Одиночки и целые группы таких обгоняли Веру, они торопились за поворот переулка, торопились потерять себя, слиться с другими, стать частью гудящего, наливающегося там, за домами.
Вера невольно ускорила шаг, будто гладиатор или футболист, спешащий на арену. Последние метры она бежала.
Людское варево кипело и вихрилось. На поверхность то и дело выносило дребезжащих тетенек, кое-где булькала молодежь в разноцветном, у краев сбивалась пена осторожных интеллигентов, то и дело выныривал, звякая медалями, единичный ветеран. Над всем торчали перископы фотографирующих рук и самодельные штандарты с интеллигентскими несексуальными лозунгами. По периметру, сковав площадь кольцом, сомкнулись представители силового царства.
Лица начинающих полицейских не были выделаны ни страстями, ни страданиями и походили одно на другое. Возрастные, напротив, удивляли разнообразием типов и выражений: толстяки и сухопарые, флегмы и горячо переживающие, поучаствовавшие в крестовых походах регионального значения, насмотревшиеся, уставшие, с оплавленными душевными рецепторами, нехотя думающие, изредка сочувствующие, но чаще горько-презрительные. Такие смотрели на молодых демонстрантов как на нерадивых сорванцов, а на сверстников – с выражением «куда же тебя занесло, сидел бы дома, я тебя понимаю, я с тобой согласен, но если бы не служба, хрен бы я сюда по доброй воле сунулся».
Лица участников митинга переливались надеждой. Людей в штатском выдавала готовность.
Наташа оказалась права – свободных мужчин в самом деле бродило множество, аккуратные и расхлябанные, хамоватые и предупредительные, полные и дистрофы, патлатые и как коленка.
Ее одногодки. Плюс-минус.
Гордые трофеями предков, надышавшиеся пылью рухнувшего советского государства, устроившиеся в новом обществе или оставшиеся на обочине и одинаково этим обществом недовольные.
Одни явно пришли, чтобы быть схваченными, притиснутыми, опрокинутыми. Быть подчиненными и вырываться для того лишь, чтобы снова затеять игру. Другие желали смять пластмассовых и камуфляжных, распотрошить панцири, посрывать головные шары.
Все они стройно и сбиваясь кричали отдельные слова и фразы. Все, и подгоняемые тестостеронной страстью юноши, и умудренные годами мужи, льнули к Вере, трогали невзначай, точно карманники, которые прижимаются, чтобы обокрасть, а смотрят мимо, вдаль, типа, не при делах, типа, им что-то великое ведомо.
Вера заглядывала в их глаза, как собака, привязанная у магазина, высматривает хозяина. Они же приподнимались на цыпочках, силясь увидеть что-то самое важное, не догадываясь, что увидеть ничего нельзя, как ни вглядывайся, потому что там ничего нет, а все, достойное внимания, – перед носом. Но этого никто из них не понимал, как и отцы их, и деды, и прадеды, как не будут понимать потомки, пока род Адамов андрогинной толерантностью с лица Земли не сотрется.
Прямо на Веру вынесло пару рифленых подошв. Четверо, один в своем и трое в униформе, тащили задержанного на манер тарана. Глазами тот сосредоточился на собственном, выкатывающемся из-под рубахи пузе. Будто гипнотизировал его, чтобы не расплескать. Фотографирующие руки тянулись через плечи несущих, как когда-то Вера тянулась через занавеску душа, пугая плещущегося банкира.
Вера оглядела конвойный квартет. Передний бугай с крупным значком «независимый наблюдатель» сжимал правую бледную щиколотку. Все его лицевые мышцы напряглись, будто он страдал непроходимостью.
Его напарник по левой ноге имел, напротив, выражение мечтательное. Казалось, он прогуливается с возлюбленной по вечернему приморскому променаду.
Ответственный за левую руку улыбался так, будто не человека нес, а бревно на деревенской стройке, где всем миром помогают молодоженам срубить пятистенок.
Последний явно испытывал неловкость. Неловко ему было и за себя, и за коллег, и за пойманного, и за фотографов, и даже, кажется, за вконец обнаглевшее солнце, которое пялилось сверху своей пресыщенной харей.
Вот они, все пятеро, ее потенциальные одноклассники, ухажеры, мужья. Одного из них прочит ей Наташа, с одним из них она обязана быть счастлива.
На сцену стали взбираться ораторы. Были и вполне горластые, которые складно обвиняли и яростно уличали. Вера даже завелась немного и что-то такое прокричала хором с теснившими ее соучастниками. Но только все у ораторов выходило половинчато. Они не призывали прорвать государевы фаланги ордами старушек и студентов, не вели собравшихся на штурм. Так делают или нерешительные любовники, страшащиеся последнего шага, или любовники хитрые, сознательно последний шаг откладывающие, разогревающие сразу нескольких, чтобы при удобном случае воспользоваться одной. Ораторы поглаживали толпу, как женщину, и, когда она раскалялась до стона, сбавляли пыл.
Вера чуяла смутное возбуждение окружающей среды, смиренное страхом, воспитанием, пластмассовой броней, застегнутыми ширинками. Возбуждение росло, а Вера превратилась в пузырь кислорода в толще, в раковину пустоты в ворочающейся человеческой лаве. Обстоятельства сдетонировали, ее вселенная расширялась, желая прорваться и то ли поглотить все окружающее, то ли в окружающем раствориться.
Веру качало и влекло, людские буруны мотали ее, но оболочка пузыря крепла, и ничего Вера уже не желала сильнее, чем побороть физические законы и впустить в себя эту громаду и толщу, заполнить себя громадой и толщей, самой стать громадой и толщей и навсегда перестать быть.