Вера
Шрифт:
– Ты на взводе! Звонишь вдруг, врываешься. Это… это… это серьезное дело. Это ответственность, – он вспомнил рассуждения, слышанные по телевизору, и стал цитировать. – Надо все взвесить, пройти обследование, сдать анализы. О детях надо заботиться, няня, школьная форма, учеба, приданое. Я так не могу! Надо, в конце концов, себя сначала познать, а потом детей делать. А я пока себя не познал. Я, может, в ополченцы скоро пойду, русский мир защищать!
Понимая, что все это мужское познание самого себя не означает ничего, кроме желания отвертеться, Вера дружелюбно повторила, что все заботы
– Хочу ребенка, похожего на тебя. С бородой, с твоими глазами, чтобы такой же нос…
– Опять намеки!
– Какие намеки?
– Сама знаешь!
– Ничего не знаю.
– Глаза, нос!
Догадавшись, что режиссер принял ее комплименты за камень в огород своей нацпринадлежности, Вера улыбнулась.
– Опять за свое! – вскрикнул режиссер, забыв о прослушке.
Все портреты предков, миллионные акции, выдуманная родословная, все это разбивалось о какой-то пустяковый, впрочем, не маленький, но всего лишь нос.
– Не обижайся, хочешь, на колени встану? – пускай шутливо, но она и в самом деле опустилась на пол. – Хочешь, бычок съем? – полезла в пепельницу.
И вдруг режиссер толкнул Веру.
Ему понравилось, как ее грудная кость бухнула под его коленом, как рассыпались окурки. Он толкнул еще.
– Опять за свое, – приговаривал он, запинывая Веру в мебельную щель.
Опять за свое.
Кулаком.
Вышло неловко, костяшки сбил о зубы.
Еще коленом. Вера согнулась, парик сполз. Заметив волосяную накладку, режиссер усмехнулся, намотал и, в восторге от собственной выдумки, держа Верину голову левой, уже не подвергая опасности правую, махнул хорошенько по ее красивому симметричному лицу.
Вера обнимала его ноги.
Красная капля из брови, разбитый рот и хрипы пробудили у него аппетит. Он задрал, разорвал и приник урчащим рылом к… нет, на этот раз не к ногам, а к беззащитным, предназначенным для нежных ласк, интимным Вериным сокровищам.
Трудно доподлинно определить, что испытывала Вера, поэтому неясно, от чего она захлебывалась и скулила: от удовольствия, от грусти по испорченным новым колготкам или просто от сбивших дыхание ударов. Про распаленного же бородача можно сказать, что он был всем доволен, себя успевал дергать, а потому скоро выдоил несколько хаотичных, тут же смешавшихся с грязью на полу капель.
Отершись париком, он приладил его обратно на Веру, а капли тапкой резиновой растер.
– Не обижайся, сама виновата, знаешь, на меня давить нельзя. Давай, синяк замажу, – он взял тюбик тонального крема и принялся наносить на распухающее Верино лицо.
И Вера сделалась сама из себя изъятой. Увидела себя сверху, с луны, обрезок которой не первую ночь таял на тефлоне неба. Сорокалетняя, красивая, со свободным английским, лежит побитая, расхристанная на неопрятной койке в тускло освещенном углу, где только что умоляла кончить в себя.
Но самое грустное во всем этом было то, что его язык оказался первым языком, коснувшимся ее в том самом месте.
Она вырвала из его рта сигарету, ткнула в фитиль первой попавшейся под руку зажигательной бутылки и грохнула об пол.
Он зажмурился и поджал ноги.
Бутылка не разбилась, фитиль воспламенился нехотя. Вера смотрела и ждала. Фитиль сгорел почти целиком, бутылка зашипела, пукнула и, подгоняемая вялыми газами, поползла под кровать, где уткнулась в угол, в пыль и затихла навсегда.
Вера находилась в том состоянии, когда силы оставили, существуешь инерционным жизненным движением и в повседневности не участвуешь. Она вдыхала и выдыхала, пережевывала и глотала, иногда, впрочем, забывая, просыпалась все позже, засыпала с каждым днем все раньше – стараясь сократить осмысленное проживание дней. Визит к режиссеру стоил ей нижнего бокового резца, и наскрести на стоматолога не получалось. Попыток сжить себя со света она больше не предпринимала скорее из общей своей пассивности, чем из привязанности к окружающей среде.
Зато снова виделась с Наташей. Та спровадила сыновей в летний лагерь и наслаждалась свободой, которую реализовывала в салонах ухода за телом. Она настояла на встрече, Вера не сопротивлялась. Наташа поволокла ее в парк, усмехнулась парику, подметила кусательно-жевательную прореху, тараторила о муже и мальчишках, а в укромном уголке придвинула неожиданно Веру к березе и прижала свои усовершенствованные губы к ее натуральным. А потом заговорила.
Борец с лицом убийцы застукал ее с хахалем, простил, но с условием – она родит третьего. И, о чудо! Оказалось, врачи тогда ошиблись, поставили на ней крест, а теперь что – беременность протекает нормально. Наташа даже плащик распахнула и предъявила облагороженный ультрафиолетом, в упор мигнувший диамантом из пупка живот.
Вера не сразу услышала ее слова. А когда наконец дошло, поморщилась и одновременно набухла как-то, как бывает с непьющими после рюмки. Начала хватать ртом, хлюпать, и Наташа не без радости разобрала слово – предательница.
Наташа рассмеялась по-доброму, всепрощающе так, обняла Веру за плечо, прижала, как родную. Вера твердила про измену подруги, Наташа же обнимала все крепче. Наконец Вера оттолкнула Наташу, и посыпались на Наташу слова, которых от Веры никак нельзя было ожидать. И про то, что уродина и выползла невесть откуда, про мужа-преступника и мерзких сыновей, про безвкусицу быта и еще про что-то, в чем Вера сама заблудилась, споткнулась, буквы рассыпались, и отчетливые звуки слились в рыдание.
Наташа же с каждым новым Вериным выпадом хорошела и через какие-то секунды достигла такой прелести, что все ее косметологи диву бы дались. И когда Вера запнулась и залилась слезами, Наташа подождала немного, а потом сказала, что совсем на Веру не обижается, прощает и, кстати, про своего отчима она тогда пошутила. Он ее и пальцем не трогал, заботился, в кружок водил, а потом ей сюда копейки сэкономленные присылал, пока не помер.
Скудные средства шли на убыль, искусственные лохмы Вера больше не снимала, посуду не мыла. Впрочем, особенной нужды в этом не было – из-за недостатка средств Вера почти ничего не ела. К счастью, аппетит сокращался вместе со сбережениями.