Верховный правитель
Шрифт:
В тюрьме Бурсак бывал каждый день по нескольку раз, присутствовал на всех допросах – ироничный, с улыбкой, прочно припечатавшейся к губам, элегантный – этакий законодатель революционной моды, очень выгодно выглядевший на фоне тяжеловатого, тугодумного Чудновского.
Допросы велись неспешно, с общими рассуждениями, с экскурсами в историю и сверкой оценок различных событий, происшедших в недавнем прошлом. Иногда казалось, что сидят рядышком два давних знакомых – Колчак и Чудновский, о чем-то неспешно беседуют, прощупывают друг друга, иногда улыбаются и не только улыбаются –
Но, видимо, слишком затяжными, слишком утомительными были эти разговоры, раз собеседники долго не могли подняться со стульев и седая голова Колчака от напряжения иногда дергалась, хотя сам он был спокоен.
Чудновского и членов чрезвычайной следственной комиссии интересовали порою вещи, не имеющие никакого отношения к омскому периоду жизни адмирала: например, часто ли в Сингапуре идут дожди? Или – не обращал ли он внимания на то, что командующий Балтийским флотом адмирал Непенин иногда хромал? И правда ли, что Колчак умеет хорошо танцевать? Какова его версия гибели «Императрицы Марии»?
Колчак понимал, что в этих безобидных вопросах может таиться ловушка, но ловушки не было, на вопросы Колчак отвечал спокойно и охотно, словно его ни в чем и не обвиняли. Впрочем, его действительно пока ни в чем не обвиняли, но он кожей своей, измотавшейся душой, болью, засевшей в мышцах, чувствовал: обвинение, которое предъявят ему, будет жестоким. В том числе его обвинят и в преступлениях, которые он не совершал.
Допросы по времени увеличивались, стали совсем затяжными, в камеру номер пять он возвращался разбитым, усталым, думал, что здесь сможет отдохнуть от издергавшей тело и душу говорильни, но когда он оставался один, усталость делалась удушающей, он изматывался еще больше, падал на койку и слушал самого себя: звук собственного сердца его оглушал, рождал боль и неверие – неужели все кончилось?
Иногда его выводили на прогулку в тесный тюремный двор, где он в одиночестве ходил по кругу, по топанине, оставленной заключенными с предыдущей прогулки, и думал о жизни.
Мысли эти были невеселыми.
Он знал, что Анна Васильевна добровольно отказалась от воли, последовала за ним в тюрьму, но не знал, здесь ли она. Иркутск – город большой, зарешеченные окна имеются не только в губернской тюрьме, вполне возможно, что Анна Васильевна находится где-то в другом месте. Несколько раз он просил разрешить ему свидание с Анной Васильевной. В ответ допрашивающие лишь улыбались, физиономии их принимали двусмысленное выражение, и в свидании ему отказывали.
Один из следователей – кажется, фамилия его была Алексеевский – спросил с грубым хохотком:
– Что, адмирал, на бабу потянуло? Застоялся, конь ретивый?
Это было оскорбительно. Колчак, неприятно морщась, подвигал нижней челюстью, словно проверял, все ли зубы на месте – зубов не было, – и промолчал.
Другой следователь проницательно глянул ему в лицо, разгреб перед собою воздух рукой и произнес сожалеюще:
– Тимиревой здесь нет. По спискам в этой тюрьме не числится.
Единственный знакомый человек, который мог еще находиться в этой тюрьме, был Пепеляев, но с ним встречаться не хотелось. Иногда Колчак проваливался в полудрему-полусон, в некую тревожную рябь, которая начинала укачивать его, и казалось, вот-вот усталость отступит, ему сделается легче. Однако проходило немного времени, и его словно встряхивало от электрического удара, он открывал глаза, слышал собственное сиплое дыхание и наблюдал страшную явь: серый, будто чем-то загаженный потолок, облупленные, с выцветшей краской стены, параша, стоящая у двери, – он находился в тюремной камере.
Никогда Колчак не думал, что жизнь уготовит ему такое испытание, но, как говорят, от тюрьмы да от сумы не открещивайся. Тюрьма и сума – извечные российские беды, которые висят над каждым из нас.
Он понимал, что его вина перед народом есть, но меру ее определять не ему – как и не тем, кто его допрашивает – определят ее другие. Может быть, эти люди даже еще не родились.
Однажды утром его вывели на тюремный двор, и он неожиданно увидел на противоположной стороне двора тихонько бредущую Анну Васильевну. Морозный воздух мигом сдавил Колчаку горло, ноздри обожгло, он рванулся к ней, но идущий следом за ним охранник предупредил:
– Нельзя! Вы подведете меня!
Колчак разом все понял и сник. Серый воздух перед ним неожиданно засеребрился жемчужно, пошел разводами, повлажнел, и Колчак прошептал растерянно:
– Аня... Анна Васильевна!
Она остановилась – возможно, также была предупреждена сердобольными охранниками, – стерла с глаз слезы:
– Я много раз просила, чтобы мне дали с вами свидание.
– Я тоже, – сказал он и так же, как и Анна Васильевна, стер с глаз что-то, мешавшее ему смотреть. – Но мне все время говорили, что вас в тюрьме нет. И вообще – вас нет даже в Иркутске.
– Я не могла и не могу покинуть вас. Я с вами. Держитесь!
Колчак снова стер с глаз мешавшую ему смотреть налипь. Охранник забеспокоился, поднял голову, шумно, будто охотничья собака, уловившая неприятный запах, вздохнул и скомандовал:
– Вперед! Идите вперед!
Колчак сделал несколько шагов и остановился.
Конвоир скомандовал:
– Не останавливаться!
Сделав еще несколько шагов, Колчак споткнулся и проговорил с тихой болью:
– И все-таки у нас были прекрасные минуты жизни, Анна Васильевна! Я буду помнить их всегда.
– Я тоже, – эхом отозвалась Анна Васильевна.
Неведомо откуда взявшийся второй охранник уже уводил ее со двора.
Одиночество, еще более чудовищное, чем раньше, сосущее, вызывающее столбняк, навалилось на него, кровь отхлынула от лица Колчака, оно сделалось белым – побелели даже губы.
Он, превозмогая оцепенение, усталость, тоску, повернулся к охраннику, поблагодарил его:
– Спасибо!
– Не за что, – тихо ответил тот, оглянулся с опаскою – не слышит ли кто его разговора, поправил на плече винтовку – Колчака даже на прогулку выводили под винтовочным дулом, – скомандовал сиплым, словно расколовшимся, в дырках и свищах, голосом: – Следуйте по кругу дальше!