Верховный правитель
Шрифт:
Колчак приблизился к женщине и удивленно воскликнул:
– Вы?
Женщина с улыбкой остановилась перед ним и, будто горничная перед барином, сделала книксен.
– Я.
– Господи, Анна Васильевна, это так опасно – одна в ночном городе. А где ваш муж?
– Сергей Николаевич заседает в штабе, возможно, там останется и ночевать. Я ему носила горячую еду.
– В судках, конечно. Как солдату, сидящему в окопах? – Колчак не сдержал улыбки. Но в улыбке этой не было ничего насмешливого, скорее наоборот – сочувственное, располагающее к откровению.
Колчак
– Мужчины воюют, а женщины переживают за них. Вы промокли? – В голосе Тимиревой появились сочувственные нотки.
Вместо ответа Колчак приподнял и опустил плечо, недовольно отметил: привязался откуда-то этот жест – приподнимать и опускать одно плечо, – надо обязательно освободиться от него. Хотя говорят, что жесты – вторая натура и освобождаться от них чрезвычайно трудно.
– Пустяки. – Он снова приподнял плечо и потерся о него щекой. – Каждый раз, когда я подхожу к Гельсингфорсу и вижу с командного мостика дома из красного кирпича, я думаю о вас – увижу или нет? Сегодня мне повезло.
– Александр Васильевич, Александр Васильевич... – Тимирева подняла указательный палец и погрозила им Колчаку, будто нашкодившему мальчишке. – Не лукавьте.
– Совершенно не думаю лукавить. Ни на грош. Я говорю правду.
– Александр Васильевич! – Голос Тимиревой дрогнул, в нем возникло нечто незащищенное, беспомощное, она хотела сказать что-то еще, но не смогла, смутилась, закашлялась, голос у нее пропал.
– Я не знаю, что со мной происходит, – признался Колчак, – я пытаюсь запретить себе думать о вас, нещадно ругаю себя, если вы вдруг появляетесь в мыслях, и вместе с тем ничего не могу с собою поделать. Это сильнее меня. Иногда я даже о жене перестаю думать – думаю только о вас. Что это, Анна Васильевна? Болезнь? Наваждение? Как мне быть? – Колчак говорил горячо, путаясь в словах, – и это было неожиданно для него, как был неожиданностью и для нее весь этот разговор.
В мужской среде – а в кругу морских офицеров особенно – существует моральный запрет, который неукоснительно соблюдается, – не прикасаться к женам своих товарищей. Даже не глядеть в их сторону. Колчак этот запрет нарушил – он открылся, он практически признался в любви жене своего товарища – своего старого друга, которого очень хорошо знал. Знал едва ли не с юношеской поры, с Морского кадетского корпуса... Колчак поморщился про себя: «Ах, Сережа, Сережа», но на лице его ничего не отразилось.
Лицо было мокрым, словно Колчак плакал, стыдился проступка, который он совершил.
Тимирева молчала – она, похоже, тоже была ошеломлена признанием.
– Как мне быть? – переспросил Колчак. – Отказаться от вас?
Тимирева продолжала молчать. Опустила голову, копнула носком ботинка какой-то камушек на мостовой, вздохнула. Молчание оказалось затяжным. Колчак почувствовал в груди тихую боль, еще что-то щемящее, задержал в себе дыхание. Было слышно, как шипит в пузырящихся лужах мелкий дождик.
Когда Тимирева подняла голову, ее лицо тоже было мокрым.
– Не отказывайтесь, – наконец проговорила
Колчак подумал о том, что в эту минуту он находится на распутье, у некоего верстового столба, от которого дорога может повести в одну сторону, и тогда его жизнь будет иметь один «сюжет», может повернуть в другую сторону, и тогда сюжет будет совсем иной, может быть и другой вариант...
Через две минуты они расстались.
Вечером они встретились вновь. У капитана первого ранга Штуббе, отмечавшего свой день рождения. Сергей Сергеевич Штуббе устроил этот праздник на широкую ногу, с довоенным размахом – из рефрижераторной установки своего крейсера достал ящик шампанского и двенадцать банок консервированных ананасов. На день рождения к нему приехал даже Эссен, с веселым видом расчесал пальцами рыжую бороду, из ящика выдернул бутылку с шампанским и щелкнул пальцем по холодному темному боку:
– Однако шикуете, батенька!
Штуббе промолчал.
Пробыл Эссен недолго. Когда он, уезжая, натягивал в прихожей на ботинки старомодные галоши, хозяин пожаловался ему:
– Я опасаюсь за свою жизнь, Николай Оттович! И за жизнь своего старшего офицера фон Бека тоже. На корабле среди матросов очень сильны антинемецкие настроения. Еще немного – и матросы будут расправляться с нами. – Добавил: – Не только с нами – со всеми офицерами, которые носят немецкие фамилии.
– А что я могу сделать? – Эссен потрепал пальцами свою рыжую бороду. – Я сам имею приставку к фамилии, противную приставку «фон» и нахожусь в таком же положении, как и вы. Я – немец. Выход вижу только в одном – в безупречном служении России. Когда матросы увидят это – отстанут.
Эссен знал, что говорил. Фамилия Колчака тоже была далека от русских корней, но тем не менее авторитет его на флоте был необычайно высок.
Тимирева была рассеянна, задумчива, вяло ковырялась вилкой в дольках ананаса и иногда через стол улыбалась Колчаку. Тот молчал. Произнес только короткий тост в честь именинника и снова замолчал. Он думал о Тимиревой, о том, что он сам себе устроил непростую жизнь. За столом находилась и Софья Федоровна – молчаливая, с осунувшимся лицом, еще не пришедшая в себя после смерти дочери, и Сергей Тимирев – как всегда, беспечный, ничего не подозревающий, он веселил публику, рассказывал анекдоты про кайзера. Это было очень модно – рассказывать анекдоты про кайзера.
Про жену свою Тимирев, похоже, забыл – ни разу не повернулся к ней, будто он существовал сам по себе, а она – сама по себе. Потом, поднявшись, наконец-то наклонился к Анне Васильевне:
– Извини, мне надо в штаб. Ты доберешься домой без меня?
Та словно очнулась, вздрогнула, потом взяла себя в руки, улыбнулась мужу:
– Конечно, доберусь. Не тревожься!
Тимирев отбыл. Колчак сразу почувствовал, что ему стало легче дышать. Но, с другой стороны, ему сделалось хуже, он понял, что сейчас любой его жест, любое проявление внимания к Ане Тимиревой сильно ударит по чести Сергея Николаевича. И по его собственной чести тоже.