Верить и помнить
Шрифт:
Тимка не очень понимал Нила Васильевича, но чувствовал: Нил Васильевич сердится и в письмо не верит.
«Значит, не папка написал его, — думал Тимка. — А кто же тогда? Что не папка — точно. Не мог он так писать. А кто же все-таки? И почему от папкиного имени? И в деревне удивляются…»
— И ведь про Петю ни слова не пишет, — вставила Мария Матвеевна. — Сын ведь…
Нил Васильевич будто и не расслышал ее.
— Дальше пойдем, — сказал он. — Вот здесь: «Ну, а ты чего добилась со своей партийностью?» Что скажешь, Ивана это слова? Человек комсомольцем был, и притом — передовым комсомольцем. Жена у него — передовая комсомолка. Помнишь, как на собраниях выступали? Как агитаторами были? Как материалы Восемнадцатого съезда изучали? Что это — не партийность
Тимка слушал эти слова, и ему почему-то было так стыдно, будто он сам совершил непростительную глупость.
«А Махотин? Послушал бы он, — думал Тимка. — А я еще на кладбище ходил. Вот дурак!»
— И вот теперь самое главное, — говорил Нил Васильевич. — «За сим остаюсь к тебе с большим приветом…» Очень хорошо! И по имени-отчеству даже, чтоб ты, жена его, значит, не забыла! Да? Это знаешь как называется — камуфляж! Вроде бы подделка под русскую манеру. Но камуфляж — это всегда камуфляж, не более! Подделка! И опять же грубая, потому что смысл письма раскрывается ниже, вот здесь. «Передавай поклон всем нашим деревенским мужикам и бабам и прочти им мое письмо». Вот именно: «Прочти мое письмо». Авось дураки поверят, что на их Западе жизнь сладкая, малиновая, дома и машины грошовые, а нам вроде и есть нечего, кроме этой самой «большевистской пропаганды»… Хитрый, надо сказать, замысел! Допустим, и не пойдешь ты, Матвеевна, с этим письмом по деревне, не станешь его читать, как в нем сказано, всем «мужикам и бабам». Тогда вторая задача у письма есть: тебя скомпрометировать. Вот, мол, человек партийный, на виду, передовой, а муж-то у нее — противник коммунизма. Глядишь, и перестанут этого человека уважать, испугаются. Хитро?
— Хитро, — согласилась мать. — Только вот я чего понять не могу: на кой же лях я, русская баба, им сдалась, чтоб на мне политику ихнюю строить?
— А на ком же, как не на тебе, русской бабе, земля наша стоит! И не на таких ли, как ты? Ведь это иным не только хлеба недодали, а колбасы, так они уже на рожон лезут, отменяй им существующую власть. Так-то, Матвеевна! И подожди, еще одно, — сказал Нил Васильевич. — Это, так сказать, уже из области криминалистики. Что здесь в конце письма этого написано, задумывалась: «незнакомый почерк», «правую руку повредил», «пишу левой»? Ложь! Письмо как раз правой рукой написано. Взгляни, Матвеевна, на наклон букв. Видишь? Наклон вправо. А левши, как известно, испокон веков пишут с наклоном влево. Вот и выходит, что это — просто оправдание чужой руки.
— Ведь и верно, — согласилась Мария Матвеевна. — И как ты, Нил Василич, все ловко объяснил?.. А я, дура…
— Как не совестно тебе, Матвеевна! А уж если хочешь знать, выскажу: вечно мы такие, русские, дураки. Себя кормим, полмира кормим, а все прикидываемся дурачками-чудачками: мол, политика не для нашего ума-разума и высокие материи тоже… А высокие-то материи трудом человека создаются. Иные нашими плодами пользуются и все русских долбают. Мол, и такие они, и сякие. А посмотри!..
— Что верно, то верно, — будто обрадовалась мать. — У меня вон Тимок включит там эти всякие порой Би-Би-Си и «Свободы», так ум за разум заходит, что они о нас говорят…
— И этот разговор, Матвеевна, прямое отношение к тебе имеет, — сказал Нил Васильевич. — Вот письмо это. Объяснить-то я объяснил тебе, как, конечно, мог, да ведь ты сама не разобрала. Как могла не разобрать, как поверить могла, что в письме этом сказано? Пусть хоть на минуту, а поверила? Ты — человек уважаемый, в газетах о тебе пишут, люди на тебя равняются, в Кремле на пленуме о тебе говорили: «Пример, мол, брать надо с Марии Февралевой…» Вот она, будь неладна, русская душа!..
— И верно, опростоволосилась
— Так это проще простого, — сказал Нил Васильевич. — Я неделю назад точь-в-точь такое письмо в обкоме читал. Наш работник КГБ привез. В Старицкий район было прислано, бригадиру их лучшему, у которой муж в Венгрии погиб. Тоже из Западной Германии, только не из Франкфурта…
— Откуда же они про меня-то узнали?
— А вспомни-ка, Матвеевна, сколько за эти годы делегаций всяких и туристов у нас побывало. Что ты думаешь, среди них не встречаются люди с нечистой совестью? И не сердись на меня, Матвеевна, но прямо скажу, честно. Не письмо меня это огорчило, а то, что ты в Иване усомниться могла. Жили вместе, одной верой исповедованы были, сил не жалели во имя этой нашей веры. Значит, коли уж так, до конца верить в человека надо. И после его конца!
«Верно как говорит, — думал Тимка. — Верить надо… И Николай Иванович верил».
— Вспомни-ка, Матвеевна, как со мною было, — сказал Нил Васильевич матери. — Ведь когда сняли меня, худо мне было, правда? А потому прежде всего худо, что подумал я: «Неужто верить мне перестали?» Да зря подумал. Люди верили. И добились правды! А хорош бы я сегодня был, если бы усомнились во мне…
— Мы тебе всегда верили, — подтвердила мать.
— Мне что! Не только мне надо верить! Всем верить. Живым — верить, а мертвых — помнить. За нас с тобой они голову сложили, самое дорогое отдали. А мы, чего греха таить, не всегда хорошо помним их. Вон у нас по району сколько забытых могил разбросано. А кто в том виноват? Не мы разве с тобой?.. Ну, а тебе… Признаюсь, черкнул я уже письмо в Чехословакию. Попросил, чтоб могилу Ивана нашли… Надо это и тебе, и ему, и всем нам надо!..
18
…А если говорить проще, то человек это такой, что его не только в братскую страну, а и в любую Америку послать можно… Не подведет…
19
Кажется, еще недавно люди ожидали хорошей зимы да обильного снега, а вот уж и зима позади, и весна идет навстречу скорому лету. Запоздалые январские и февральские снега сделали свое дело: укрыли землю от таких же запоздалых морозов и спасли озимые. Теперь зимы нет и в помине, а в полях вокруг Ельниц и других совхозных деревень поднимаются и озимые и яровые. И не весна, и даже не лето, а скорей уже урожайная осень царит в парниках и теплицах Марии Матвеевны. Там, что ни неделя, снимают щедрый урожай.
В праздничные майские дни зазеленели деревья в садах и рощицах, пробилась свежая поросль на лугах и полянах.
Вернулись в родные места заморские путешественники — грачи и скворцы. Навидались вдоволь разных земель и стран, полетали по просторам чужих небес и опять осели на земле своих предков, чтобы плодить новые пернатые семейства.
Держались они шумно, возбужденно и вместе с тем деловито и просто, без всякого хвастовства и зазнайства, принесенного из дальних странствий.
Даже воробьи, которых никак не обвинишь в непостоянстве к насиженным местам, шумели, радовались, кувыркались в лужах, в пыли, в майском воздухе, хотя и не видали никаких заграниц и наверняка никогда не мечтали о них.
Тимка, как любой ельницкий воробей, не мечтал раньше ни о каких заграницах и, больше того, имел о них самое отдаленное представление. Да и какие заграницы, когда ты не выезжал дальше своего областного центра и не был даже в Москве, где, как известно, побывать каждому хочется!
И вот:
— Собирайся-ка, Тимок, в дорогу, и знаешь какую дальнюю — в Чехословакию!
Тимка тысячи раз слышал о ней — о Чехословакии. И тысячи раз думал о ней. И все же он знал, что Чехословакия — это заграница. Может ли придуматься такое? Может!