Верлиока
Шрифт:
Старость, как известно, бывает разная: достойная и недостойная, спокойная и беспокойная. Это была грозная, безнадежная старость из тех, что с каждым вздохом приближают к смерти.
Случалось ли тебе, читатель, видеть когда-нибудь трагическую маску античного театра: скорбно изогнутый рот полуоткрыт, голый лоб упрямо упирается в брови, каменные складки щек тяжело свисают по сторонам острого носа? Лицо старика напомнило Иве эту маску.
Окно было распахнуто настежь, за ним притаились свежие сумерки парка.
Бесшумно пройдя мимо спящего, Ива уже приближалась к окну, когда старик, кряхтя, вдруг повернулся на другой бок, и она поняла, что он видит ее. Она хотела выскочить в окно, но самый воздух стал таким плотным, вязким, свинцовым, что как она взглянула на старика, полуобернувшись, так и застыла в стремительном,
Между тем он, покряхтывая, неторопливо вставал с постели.
— Ах эта проказница, выдумщица, баловница, — сказал он, усмехнувшись.
И, похолодев от ужаса, Ива узнала голос Леона Спартаковича. Это был он, он — в длинной, обшитой кружевами рубашке, свисавшей с костлявых плеч до самого пола.
— Захотелось прогуляться?
Он помолчал. Лоб его страшно разгладился, глаза сузились. Он думал.
— Я выбрал тебя, надеясь, что ты поможешь мне победить мою старость. И если бы ты согласилась стать моей женой…
— Но ведь я ничего не обещала, — одними губами прошептала Ива.
— Ты подарила мне, а потом отняла надежду. Это преступление, а за преступление по моему приказу вливали в ухо яд и бросали под мельничные жернова. — Он снова усмехнулся. — Но я этого не сделаю. Дело в том, что ты очень похожа на женщину, которую я когда-то любил. Когда-то — это не очень давно, не больше полутысячелетия. Ты красива, у тебя своеобразный ум. Ты решительна и — эту черту я больше всего ценю в женщинах — беспечна. Но тебе еще многому надо научиться, и прежде всего — терпению. Я не задушу тебя. Я посажу тебя в землю — надо же тебе оправдать свое древесное имя. Ты подрастешь, и — кто знает — может быть, через пять-шесть лет мне удастся убедить тебя стать моей женой.
Он еще не договорил, когда память, похожая на маленькую старинную арфу, медленно отделилась от Ивы. Человеческие мысли, торопясь и даже прихрамывая от торопливости, отлетали, и последние слова, которые ей ещё удалось расслышать, были: "Я с тобой, Чинук". Это был виолончельный голос мамы.
ГЛАВА XXX,
в которой к Иве возвращается память
Главное было — не волноваться. Но как раз это-то Васе и не удавалось. "Одно дело — вернуть жизнь баскетболисту, превращенному в розовый туф, — думал он. — И совсем другое — вмешаться в жизнь природы. Деревцо, да еще молодое, задумывается, размышляет, грустит. Оно привыкло быть самим собой, а ведь это далеко не всегда удается даже человеку. Кто знает, может быть, Ива не захочет расстаться с миром природы, в котором, я уверен, она чувствует себя прекрасно. Она любит неожиданности, а уж большей неожиданности, чем та, которая случилась с ней, нельзя и придумать. И вообще… Может быть, я уже давно не волшебник? Всякое дело требует практики, а между тем нельзя же считать чудом, что в доме Луки Порфирьевича я приказал двери распахнуться — это в конце концов мелочь".
Но что-то подсказывало ему, что Ива не откажется снова стать человеком хотя бы потому, что на иву можно смотреть не улыбаясь, а на Иву — с большой буквы — нельзя. "Беда, конечно, в том, — думал Вася, — что я совершенно не умею объясняться в любви, а ведь недурно бы, хотя это и не принято в наше время!"
Кот навязывался стоять на стреме, как он грубо выразился, но Вася решительно отказался.
— Мы должны быть одни, — сказал он.
Иве стало смешно, что мать назвала ее именем, которым она подписывалась в семейной стенной газете. "Значит, я вернусь", — еще успела подумать она, а потом маленькая арфа, которая была ее памятью, стала таять и таять. Она почувствовала, что руки стали ветвями, — они могли теперь подниматься, только когда начинался ветер. Но ничто не мешало ей оглядеться, и стало ясно, что ее посадили в запущенном парке, где было много кленов, берез, орешника, дикого шиповника, дикой малины. Сосна была только одна — флаговая, с могучими, изящно изогнутыми ветвями. Птицы пели, перекликались, заботились о птенцах — словом, чувствовали себя как дома. И это никому не казалось странным — они и были дома.
— А, новенькая, — сказал старый дятел. — Могу позволить себе представиться — Отто Карлович. Я германец и с трудом научилься говорить с русски птица. Но
Самое трудное, оказалось, пустить корни, но зато жизнь сразу стала гораздо интереснее, когда иве это удалось. Дело в том, что под землей тоже плетутся сплетни, интриги, зреют скандалы, склоки и заговоры, а порой происходят даже тайные убийства, прорастая мухоморами, сатанинскими и другими ядовитыми грибами. Новости разносили белочки (в особенности когда они линяли) и гномики — маленькие, носатые, в бархатных куртках, в красных штанах и шапочках из желудей: гномики были франты. Но ива не любила сплетничать, она мечтала о другом: ей очень нравилась флаговая сосна — вот бы познакомиться и даже подружиться с ней! Однажды она громко сказала об этом, и ветер, который считал себя — и не без основания — хозяином леса, услышал ее слова.
— А я-то на что? — обронил он.
И мигом полетел к флаговой сосне, которая без его ходатайства едва ли пожелала бы познакомиться с обыкновенной молоденькой ивой. В ветреную погоду они разговаривали, и ива от души удивлялась, что эта королева парка совершенно не замечает своей красоты. Она была величественна, рассеянна и печальна.
— О чем вы грустите? — как-то спросила ее ива, и сосна призналась, что не может примириться с тем, что выросла флаговой, а не мачтовой.
— Ведь мачтовые сосны становятся мачтами и пересекают моря и океаны, сказала она.
— Простите, но ведь тогда вам пришлось бы расстаться с жизнью?
— Что жизнь! Я бы охотно променяла свою бесполезную, неподвижную жизнь на один переход через Средиземное море.
И хотя ива не осмелилась возражать, но она была решительно не согласна. Как это "что жизнь"? Жизнь прекрасна! Каждое утро раннее солнце появляется неизвестно откуда, и роса, которая ничуть не жалеет, что через несколько минут исчезнет, встречает его с такой уверенностью, как будто ей суждена вечная жизнь. Птицы начинают свой бессвязный оглушительный хор, и Отто Карлович, который когда-то окончил лесную консерваторию в Вюртемберге, в ужасе всплескивает крылышками и, схватив клювом первую попавшуюся веточку, начинает дирижировать: "Ля, ля, ля". Гномики снимают свои шапочки и опускаются на колени, ведь все они, как один, религиозны — кто католик, кто протестант. Каждая травинка распрямляется и потягивается, надеясь, что она похорошела за ночь. У ежей по утрам переполох, ежихи перепутывали мужей, и самая молодая и хорошенькая жалуется, что ей подсунули инвалида вместо жениха, у которого иглы вдвое длиннее.
— Говорят, что ты быль поэт, — сказал однажды иве старый дятел. — В молодости я тоже писаль очень хороший поэм.
И он прочитал:
Маленький собачка с великий злость
Грыз кость.
Большой собака приходиль
И маленький собачка спросиль:
"Маленький собачка, почему ты с такой великий злость
Грызешь кость?"
Маленький собачка отвечаль:
"Мне хозяин даваль" [3] .
Дети играют в парке, и иве начинает казаться, что они похожи на нее, но девочки больше, чем мальчики, и это кажется ей очень странным. Подбежать бы к ним, окликнуть, поболтать — но нет, она не может сделать ни шагу. И печальная дремота охватывает иву. Ей чудится, что она не всегда была такой, что когда-то — совсем недавно, может быть, три или четыре дня назад — она умела ходить, оглядываться, смеяться. Боже мой, неужели кто-то когда-то говорил ей, что она нетерпелива? Неужели она всегда стояла среди других деревьев, не обращавших на нее никакого внимания? Неужели кто-то думал о ней, тревожился, волновался? Неужели мама, по вечерам рассматривая ее дневник, говорила с огорченьем: "Ну вот, Чинук, так я и знала: у тебя опять по алгебре двойка".
3
Пародия принадлежит В. Далю.