Верное сердце
Шрифт:
— Ну, если твои личные цели совпали с целями революции, то это, знаешь ли, не так уж мало. А в общем, к чему мы занялись подобными разговорами? Сейчас не разговаривать надо, а действовать!
— Я действовал. — У Барятина вдруг повеселели глаза. — Хочешь, расскажу тебе про свое самое решительное действие? Было это, когда я еще не расставался с моей незаряженной винтовкой. С ней и домой приходил, к ужасу моих квартирных хозяек — ты их видал: две старые девы… Так вот, иду я как-то в те дни по Большому проспекту, вижу — народ собрался. И по голосам и еще по каким-то признакам — чего сразу и не уловишь — чувствую, что спор там идет на большом серьезе. С накалом! Поправляю у себя на рукаве повязку — знак моих полномочий, — подхожу поближе. Что ж происходит? Старенький генерал — на широких
— Какое там спасение! Никто твоего генерала не тронул бы. Попугать — попугали бы, тем дело и кончилось бы. — Гриша посмотрел на приятеля: верил ли сам Барятин в то, что рассказывал?
Похоже, что верил. И даже обиделся немножко:
— Ты хочешь отнять у меня единственную мою заслугу. Убили бы генерала, тогда и революцию уже нельзя было бы называть бескровной.
— Городовые с крыш и колоколен постреляли народу немало. Вот тебе и бескровная! А генерала твоего матрос все равно не убил бы. Никакой твоей заслуги тут нет, не обижайся! А вот что ты поднимался на колокольню…
— Да я ж тебе сказал: винтовка была не заряжена!
— Хотя бы и с незаряженной винтовкой — шел ты с опасностью для себя и, как-никак…
— Погоди-ка, — вдруг перебил его Барятин, — видишь?
Гриша посмотрел в ту сторону, куда показывал Борис: ничего особенного — скоротечный уличный митинг. Оратор в военной форме выкрикивал что-то, высоко взмахивая рукой.
— В первый раз вижу, — сказал Барятин озабоченно: — юнкер речь произносит. Что-то до сих пор не встречал я юнкеров в такой роли. Им ведь, кажется, запрещено это?
— «Кажется»! Да ты что встрепенулся? Или думаешь — и юнкеру этому угрожает та же опасность, что и отставному генералу?
— Кто знает, кто знает… Его как будто берут в оборот. Пойдем туда скорее!
— Для таких, как ты, надо было бы учредить медаль за спасение погибающих в океане революции генералов. И юнкеров.
— Смейся! Юнкер-то — николаевец. Из Николаевского кавалерийского училища. Видишь, у него оранжевый аксельбант на шинели.
Гриша не только аксельбанта не видел, но и самого юнкера не мог разглядеть как следует: врачебная комиссия в военном госпитале недаром забраковала его по близорукости.
— Ну, идем уж, если тебе так не терпится, — сказал он, досадуя на Барятина.
Когда подошли поближе, оказалось, что Барятин был прав: юнкера и в самом деле взяли в оборот. Ему приходилось туго.
— И шел бы сам на фронт, коли ты такой боевой! — кричала на него женщина в худом пальто, с серым, бескровным лицом.
— Нас теперь на рабочих не натравишь, нет! Отошло то время, — поддержал ее стоявший рядом солдат. — А ты, барич, не в Николаевском ли кавалерийском училище? Там, говорят, три года держат вашего брата, подальше от войны.
Юнкера, однако, это не сбило. Переждав, он снова взмахнул рукой и продолжал:
— Если бы солдаты на фронте потребовали себе восьмичасовой рабочий день, их приняли бы за сумасшедших…
Оратор был невысокого роста, и, чтобы получше разглядеть его, Гриша пробился вперед.
На плече у юнкера действительно висел оранжевый аксельбант, длинная, перетянутая в талии шинель доходила ровно до шпор, на портупее висел блестящий, в никелевых ножнах палаш.
Этот наряд так изменил Киллера, что Гриша не сразу узнал его.
— Нет, юнкарь! Были мы дураками, да поумнели малость! — раздался из толпы злой голос.
— Где хваленое равенство? — не смущаясь, выкрикивал совсем по-митинговому Киллер. — Рабочим в тылу восемь часов работы, а солдаты круглые сутки, иногда каждую минуту ожидая смерти…
— А ты сам-то чего околачиваешься тут, в тылу? — снова ответила ему женщина в худом пальто. — Радетель солдатский нашелся!
— Прошу не тыкать! — вспыхнул юнкер. — И потом сейчас свобода слова! Не затыкайте мне рот! Я могу открыто высказать все, что думаю.
«Ишь ты, — подумал Гриша. — И этот о свободе слова… И этот за политику взялся…»
— Мне бросили обвинение в том, что я хочу натравить армию на рабочих. Нет! На наших глазах темные личности натравливают рабочих на владельцев фабрик, сеют в народе рознь, злонамеренно срывают наши военные усилия! Так могут поступать только агенты Вильгельма. Большевики и их вождь…
У Гриши тяжко и гулко забилось сердце. Еще не зная, что он сейчас сделает, он пошел вперед — прямо на юнкера. Киллер скользнул по нему взглядом, кажется, не узнал.
— Довольно! — закричал Шумов, не помня себя от гнева.
— Их вождь Ленин, который… — продолжал Киллер.
— Довольно, говорю!
Но тут неожиданно Киллера заслонила Ирина Сурмонина. А она-то откуда тут взялась?
— Ну, вот мы и встретились с вами, Григорий Шумов, — сказала она как ни в чем не бывало, улыбаясь розовыми губами. — Слыхали вы, что Двинск взят немцами? Вот вам — результат большевистской агитации!
— Двинск не взят немцами, — проговорил Шумов, постепенно овладевая собой. — Это провокационный слух. У нас — свобода слова, но не свобода провокаций. За провокацию мы арестовываем.
— Попробуйте-ка меня арестовать! — вызывающе воскликнула Сурмонина, смело подойдя к Шумову и закрыв от него юнкера; это ей удалось, потому что ростом она была выше Киллера. — Попробуйте!
— А что ж, попробуем. Вы с ним, что ли? — Шумов кивнул на юнкера.
— Да, я — с ним, а не с вами!
Гриша, не обращаясь ни к кому в отдельности, спросил:
— Кто возьмется конвоировать арестованных?
— А куда их вести? — сразу же отозвался солдат и шагнул вперед.
Гриша вспомнил: в начале революции арестованных на Васильевском острове приводили почему-то в помещение историко-филологического факультета, держали их там иногда день, иногда всего несколько часов, а потом отпускали. Из каких соображений для этого был выбран именно этот факультет, никто не мог бы сказать.