Вещи, сокрытые от создания мира
Шрифт:
Хороший государственный деятель, подобный Одиссею или евангельскому Каиафе, Креонт хотел бы положить конец этой чуме двойников, и он знает, что этого невозможно добиться, не прокляв одного из братьев и не благословив второго в точности так же, как старый Исаак поступил в совершенно аналогичной истории с Иаковом.
Креонт требует, чтобы фиванцы были единодушны в своем презрении к Полинику, поскольку понимает, что только единодушие может дать заместительной жертве власть восстановить общину.
Вот почему Креонт не может смириться с поведением Антигоны. Женщина противостоит мифологической лжи; она говорит, что двойники идентичны и что с обоими следует обходиться одинаково. В сущности, она говорит то же, что и Христос, и, подобно Ему, она должна быть изгнана из своего общества и умереть.
Симона Вейль в своей удивительной интуиции увидела в Антигоне самую совершенную figura Christi античного мира. Она подчеркнула тот чудный стих, который Софокл вкладывает в уста своей героини и в котором
115
La Source grecque, . 57-64 et passim во многих других работах.
Креонту, который способен лишь повторять ей уже навязший в зубах аргумент всех человеческих культур: «Честь разная для добрых и для злых» (хотя чуть раньше он признавался, что братья неразличимы между собой), Антигона отвечает: «Благочестиво ль это в царстве мертвых?» (то есть вот это различие, которое ты делаешь между добрыми и злыми).
Этот стих подразумевает то, о чем Евангелия скажут открытым текстом, если божество существует, оно не может интересоваться спорами двойников.
Как бы ни был замечателен текст Софокла, высоты текста о суде Соломона, по-моему, он все же не достигает. Антигона выражает свои протест против того, что Креонт отказывает Полинику в ритуальных погребальных почестях. Она соглашается умереть не ради живого ребенка, как добрая блудница из Книги Царств, а ради уже умершего человека: и потому тексту Антигоны труднее ускользнуть от жертвенной интерпретации, чем тексту о Соломоне. Различие между текстом трагедии и текстом Библии может определить только Евангелие. Только в свете трагедии становятся понятными слова: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф 8:22).
Конечно, достойно сожаления, что внимательный взор Симоны Вейль никогда не обращался к великим текстам Ветхого Завета. Ей не позволила этого сделать приверженность к худшим заблуждениям той интеллектуальной среды, к которой она принадлежала. Все эти мэтры, вроде философа Алэна, были эллинствующими гуманистами, внушившими ей своего рода «священный» ужас перед библейским текстом, характерный для всей мысли эпохи модерна, за некоторыми редкими исключениями, которые чаще всего дискредитированы и лишены всякого влияния.
Ж.-М.У.: Все это требует более сложного и нюансированного анализа. Насильственное отвержение морали жертвоприношения в наши дни не только не приносит ощутимого прогресса, но и ввергает нас в еще более глубокий кризис, и мы хорошо понимаем тот страх, который некоторые испытывают перед идеей полного отказа от жертвенной интерпретации [116] . Этот страх тем более оправдан, что такая интерпретация христианства не исключает самых оригинальных его аспектов; она допускает, разумеется, в облегченной, но все еще действенной форме некоторые ценности, которые определяются нежертвенной интерпретацией.
116
Противопоставление «жертвенного» мышления, всегда искажающего откровение Евангелия, и «нежертвенного мышления», которое, напротив, всегда верно передает это откровение, отражает последнюю гуманистическую и «прогрессистскую» иллюзию в моей интерпретации христианства. Я избавился от этой иллюзии только после первой публикации данной книги. Отныне, на мой взгляд, истинное противопоставление между христианским и архаическим должно определяться как противопоставление между жертвоприношением себя и жертвоприношением другого.
Такое противопоставление совершенно проясняет связь между архаическим жертвоприношением, основанным на учредительном убийстве, которое требует ритуальных жертв, и жертвоприношением Иисуса в Евангелиях - самоотдаче себя в распятии.
Христианский смысл всегда присутствует, по крайней мере имплицитно, в том смысле слова «жертвоприношение», который распространен в наше время, - в смысле вынужденного устранения, умерщвления, необязательно невротического, коль скоро лишь кто-то один может без насилия положить конец миметическим соперничествам.
Это последнее определение полностью соответствует (в сцене суда Соломона) противопоставлению между дурной блудницей, которая принимает убийство ребенка за утоление своей миметической страсти, и доброй блудницей, которая жертвует даже своей материнской любовью, а следовательно и самой собой ради того, чтобы остался в живых ребенок, и ее жертва удивительно соответствует жертве Христа, отдающего собственную жизнь ради исполнения воли Отца и спасения человечества, не только умирая за нас, но и тем самым просвещая нас относительно нашего собственного насилия.
Таковы мои идеи об этом главном предмете на сегодняшний день. Чтобы
Я убрал также из настоящего переиздания некоторые - достаточно небольшие - пассажи, которые больше не кажутся мне убедительными (и не казались таковыми никогда), прежде всего - абсурдное негативное мнение о Послании к Евреям. Теперь я отказываюсь от прежнего истолкования
В моих представлениях это послание всегда отражало всего лишь некий жест весьма эфемерного отступления от перспективы дополнительного анализа его предмета, будучи анализом скорее назойливо нудным, чем по необходимости предусмотренным.
Чтобы как-то оправдать некоторые фантазии, некоторые неточности языка в первом издании настоящей книги, могу лишь сослаться на ту праздничную и даже немного магическую атмосферу, которая царила в Балтиморе (штат Мэриленд) между Жаном-Мишелем Угурляном, Ги Лефором и мною в течение славного знойного лета 1977 г., всецело посвященного нами изданию Вещей, сокровенных от создания мира.
Р.Ж.: Поэтому для нас дело не в том, чтобы обрушиться па жертвенное христианство с прямолинейными проклятиями, к которым, казалось бы, нас подталкивает долг радикально отделить друг от друга две несовместимые интерпретации - жертвенную и нежертвенную.
Если бы мы сочли себя вправе осудить жертвенное христианство, то мы скатились бы к тому же подходу, жертвой которого стало оно само. Мы бы поставили себя выше евангельского текста и утверждаемой им нежертвенной точки зрения и повторили бы террор исторического антисемитизма, но на сей раз обратили бы его против всего христианства. Мы бы вновь запустили жертвенную машину, опираясь на текст, который, если понять его правильно, вывел ее из строя раз и навсегда.
Семиотика Страстей связана с трудами Проппа по морфологии русских народных сказок и тех выводах, которые он из нее сделал. Герой в этих сказках сначала оказывается жертвой предательства, но в конце торжествует. Он берет реванш, а предатель получает заслуженное наказание [117] .
Г.Л.: Если механизм заместительной жертвы лежит у основания всякой культуры и если Евангелия, разглашая этот секрет, призваны остановить этот механизм, то почему как до, так и после распространения евангельского текста формы культуры зарождаются, развиваются и отмирают, словно ничего не произошло? Разумеется, самая парадоксальная из этих культур - та, что основывается на христианском тексте. Мы должны задать вам вопрос, который, судя по некоторым текстам, беспокоил самих христиан уже в первом веке после Иисуса Христа. Почему мир остается прежним? Почему апокалиптические предсказания не исполнились?
117
Vladimir Ргорр, Morphologie du conte populaire russe. [Рус. пер.: В.Я. Пропп, Морфология «волшебной» сказки. Исторические корни волшебной сказки, М.: Лабиринт, 1998.]
Р.Ж.: Когда в наши дни говорят о христианском понимании истории, то, в сущности, имеют в виду совсем не тот радикально христианский подход, который не может не быть апокалиптическим. Историки, особенно если сами они христиане, стыдятся принимать всерьез эти «бабьи сказки», эти скучные старые бредни. В наши дни христианским считается «серьезный» и одновременно «оптимистический» взгляд на историю, отмеченную социальным прогрессом и всеобщей доброй волей.
Ж.-М.У.: Тот факт, что предсказанные катаклизмы были отложены на неопределенный срок, дискредитировал и даже выставил на посмешище сам христианский взгляд на историю.
Р.Ж.: До сих пор мы ограничивались смыслами текста. Мы не ставили прямо вопрос о его месте в истории. Для большинства критиков этот вопрос незаконен. Но у нас иное мнение. Факт наличия в нашем мире в большей мере «текстов о преследованиях», чем о мифах и общемировом кризисе, порождаемом этим фактом, можно объяснить только прямым или косвенным действием евангельского текста.
Большинство комментаторов, даже христианских, считают абсолютно мифическим те слова, которые этот текст говорит о своем действии в истории. Предупреждения против иллюзии скорого конца света были добавлены позднее для того, чтобы укрепить народную веру, подорванную промедлением второго пришествия Христа.
В действительности же только исходя из евангельской логики можно понять четкое, особенно у Луки, разграничение между двумя апокалиптическими волнами, иудейской и всемирной. Христианский текст знает о том, что его неверно поймут даже сами верующие. Учитывая это его знание, мы увидим, что двойная апокалиптическая икономия лишь проецирует в будущее очередную отсрочку откровения, а не заглушает его. Эта отсрочка тем более предсказуема, что распространение Евангелия «до краев земли», среди народов, запаздывающих в отношении низвержения религии, усиливает вероятность его жертвенной интерпретации.