Веселая наука и грустная действительность
Шрифт:
Пусть помолчат
Феномен телевидения исследован вдоль и поперек, и озвучивать еще раз его дежурную критику нет никакого смысла. Но и внутри самого телевидения то и дело возникают явления, имеющие, можно сказать, универсальный интерес, даже интерес экзистенциальный.
Речь прежде всего идет о жанре «ток-шоу», который, во многом благодаря Андрею Малахову, обрел новую жизнь, — и это «разговоры за жизнь» в отличие от разговоров политических, у которых, так сказать, своя судьба. Если уж совсем конкретно, я имею в виду передачу «Пусть говорят» — такую проникновенную, трогательную и временами душещипательную. В ней, в этой передаче, происходят всякие волнующие события: помогают инвалидам найти любовь, возвращают народную благодарность позабытым актрисам, прекращают семейные войны и вновь породняют родственников. А также не дают преступникам и их покровителям избежать настоящего, карающего правосудия — и много еще такого, что служит зримым подтверждением успешной борьбы добра со злом.
И что? Что, казалось бы, тут можно возразить? Время от времени приходится
Ну вот инвалид из Армении рассказывает свою жизненную историю, телевизор показывает ее. Инвалида полюбила женщина из российской глубинки, женщина тоже здесь. Им требуется помощь, они хотят внимания к своим проблемам, хотят сочувствия.
И ведущий как бы говорит (то есть показывает): «Смотрите, как бывает — такая трудная проблема, а мы ее решили! Надо просто поговорить, обсудить всем миром — и добро восторжествует!».
Тут я чувствую нечто подступающее, а именно подступающее желание выключить или переключить. Однако, оглядываясь на другого телезрителя (точнее, телезрительницу), я вижу, что она взволнована. Всеми своими переживаниями она сейчас там, в студии, и на лице написано: «Да! Пусть говорят!».
Оставим в стороне все, что касается инсценировок и подтасовок, все восклицания добрых волшебников типа «Бабушку в студию!», «Школьную любовь, затерявшуюся на житейских перекрестках, — в студию!». А также слезы, слезы и слезы, равно как и прочие продукты внешней и внутренней секреции тоже оставим в стороне. Предположим, что все соответствует действительности: и гнев, и слезы, и любовь. Тогда встает вопрос чуть ли не на уровне «если бы люди всей Земли»: почему одни зрители (люди) морщатся как от фальшивой ноты, как от скрежета железа по стеклу, а другие раскрывают глаза пошире, открывают рот (почему-то) и проникаются то праведным гневом, то сочувствием, то внезапным пониманием, то вновь праведным гневом?
Допустим, я знаю, что практически все мои знакомые (так уж случилось) принадлежат к первой категории, — это друзья, собеседники, оппоненты, даже непримиримые оппоненты, и они, конечно, морщатся при возгласе «Бабушку в студию!». И все же большая часть телеаудитории относится ко второй группе, иначе бы Малахов со товарищи (Малахов представляется мне безусловным профессионалом) давно лишились бы работы.
Итак, почему? Ссылка на снобизм тут мало что объясняет, речь все-таки идет о физиологическом пороге, и потому спросить следует так: что именно прочитывается и распознается как фальшь? Пожалуй, первым делом мы упираемся в оппозицию пристойность/непристойность. Представшие в каком-нибудь «реалити-шоу» обманутые мужья, брошенные жены, тетушки, обиженные неблагодарными племянниками, и множество других претерпевших по жизни достойны сострадания, но общим их атрибутом является именно непристойность происходящего. Изредка бесстыдство проявляется как личное качество, но чаще непристойны сама ситуация, сам телевизионный формат, что как раз и заставляет морщиться несчастных обладателей нравственного слуха.
Одновременно реалити-шоу является убедительным аргументом от противного, доказывающим правоту евангельского тезиса: и пусть правая рука твоя не ведает, что делает левая. Такова истина Иисуса, призывающая не выпячивать ни доброту, ни боль, ни даже сострадание, и чем чаще мы заглядываем в телевизор, тем больше убеждаемся в справедливости этой великой заповеди, присущей, впрочем, всем большим и долгосрочным системам морали. Избегать показного, не участвовать в моральном эксгибиционизме — это нечто более важное, чем простая деликатность и чуткость. Да, прекрасны порывы души к внезапному состраданию, трижды прекрасна решимость восстановить справедливость. Однако всякая неточность и уж тем более распущенность, решая один частный случай, увековечивает общее состояние порочности, так сказать, прочность порочного круга.
Видимому и невидимому следует пребывать на своих местах — вот принцип гармонических аккордов нравственности. Представим себе Палестину времен пришествия Иисуса. В этих землях, как мы знаем, было много такого, что подлежало проклятию, и того, что требовало исправления. Но вот, например, болящие, нищие и страждущие — как быть с ними?
Прежде всего следует отделить их правоту от их же неправоты в общем процессе отделения зерен от плевел. Им, страждущим, действительно больно, и они готовы кричать об этом, готовы сорваться на крик, обращенный и к окружающим, и к самим небесам. Пожалуй, что сам Господь дал им это право кричать (право, но не обязанность). А вот окружающие, среди которых особенно заметны добрые самаритяне, не остаются в стороне. Прочие равнодушно проходят мимо, а эти желают взглянуть лично и убедиться. Им хочется узнать, не подделаны ли язвы и увечья. Они хотят послушать, как несправедливо обошлись с этим несчастным, правда, при этом нещадно путают громкость воплей с обоснованностью аргументов. Они могут даже потянуться к кошельку и даже дотянуться до него, но тогда, если такое случится, пусть небеса станут этому свидетелями. Так выглядит добро у добрых самаритян — стоит ли осуждать их за спектакль добродетели? Ведь они же лучше прошедших мимо, они, добрые самаритяне, по крайней мере, не протянут камень вместо хлеба. Не стоит судить их строго, какой бы причудливой ни была их доброта. Один из
Сколько таких реалити-шоу видел вокруг себя Иисус: протянутые руки не просящих, а выпрашивающих, орущие глотки алчущих — и именно здесь, среди воплей и ругани, требовали от него чудес, а смысл большинства требований был, увы, печален: сними скверну с меня и покрой ею моего обидчика, а заодно и злорадствующего соседа. Любому богу достаточно было бегло взглянуть на парочку таких реалити-шоу, чтобы сказать: «Царство мое не от мира сего».
И другой важный вывод можно сделать, ознакомившись с феноменом публичных разборок: а что если сам суд, правосудие как таковое в качестве универсального публичного феномена и в качестве полноценной ветви власти в социуме возникают как способ прекращения бессмысленных ярмарок вины и неправоты, как необходимость убавить громкость (пустую громогласность) и добавить эффективность? «Вершить правый суд» есть нечто прямо противоположное «ору», неважно, на базарной площади или в телевизоре, — именно для этого и осуществляется делегирование полномочий, столетиями оттачивается регламент слушаний, все столь важные процедурные тонкости, единственная задача которых — установить истину и восстановить справедливость. Нелегкая, прямо скажем, задача — однако не существует более простых средств решения ее в пределах мира сего, то есть в той мере, в какой она вообще поддается решению в этих пределах.
Стало быть, мы можем констатировать наличие принципа дополнительности между двумя площадками публичности: с одной стороны, базар, где разворачивается реалити-шоу, с другой — суд, где восстанавливается справедливость. Чем слабее укоренены правосудие и доверие к нему, чем более зависимы судьи от князей мира сего, тем в большей степени центр тяжести перенесен на торжище, где правит вердикт молвы. И молва, конечно, способна восстановить попранную справедливость, но, во-первых, это — если очень повезет, а во-вторых, с неимоверным количеством шлаков и других токсичных отходов (они прямо-таки сочатся из телевизора, когда уважаемая публика решает, была ли чья-то дочка «гулящей» или, напротив, «порядочной»). И поскольку судебная власть является и всегда исторически являлась ничтожной в России, а репутация судейского сословия никогда особо не отличалась от репутации тех самых «гулящих», то вполне объяснимо, что кричалки, будь они площадными, коммунальными или телевизионными, пользуются неизменным вниманием и спросом. «Пускай поорут, раз уж у них нет другого способа разобраться насчет вины и правоты», — так сказал бы случайный инопланетный зритель передачи «Пусть говорят» и ей подобных.
То есть пристрастие к кричалкам и к публичному перемыванию косточек, это своеобразная дань, которую платит общество за свое зачаточное правовое сознание, общество, для которого расторопный моралити-диджей выступает в роли праведного судии, — как-то так. Дефицит правосознания восполняется тем, что глаза сострадальцев и прочих добрых самаритян загораются, как только удается вложить персты свои в душевные язвы соотечественников своих. Стало быть, наблюдая за публичной тяжбой совести с бессовестностью (как раз о ней и пел Высоцкий: «Чистая правда, конечно же, восторжествует, если проделает то же, что грязная ложь»), мы способны, наконец, понять, от какого невыносимого зрелища избавил человечество институт правосудия, которому теперь придется приписать еще и гигиеническую функцию. Если и сегодня кричалки притягивают столько праздно скользящих взоров, можно предположить, какое же загрязнение моральными отбросами царило в мире, когда Христос проходил по Иудее... А может, примерно то же самое и было?