Ветер перемен
Шрифт:
Время, время… Время работает не на меня. Пока мне не удалось ни создать кругу лиц, настроенных против Ягоды, достаточных мотивов для активных действий, ни раскопать информации, которая сама по себе могла бы свалить его. Так, всякие грешки, которые способны иметь разное толкование и при сильном желании вполне могут быть выданы за элемент оперативной необходимости. Не исключено, что у Ягоды что-то подобное такому прикрытию и было продумано. А поддержка сверху? Почему Ягода был полезен Сталину, мне было более или менее ясно. Но вот в чем корни расположения к нему Дзержинского? Только ли в исполнительности, организованности и хозяйственной хватке? В этом следовало разобраться как можно быстрее, пока Ягода не почуял настоящей опасности и не сделал
Тем временем, пройдя по темной, заснеженной Тверской, мы разношерстной толпой ввалились в небольшой вестибюль гостиницы, архитектурное решение которой тяготело к модерну, но интерьер при этом был украшен лепниной в стиле ампир. Это здание, построенное купцом Филипповым, первоначально целиком занимала его компания. Тут была и знаменитая булочная, и кофейня, и хлебопекарные цеха во внутридворовых постройках, и общежитие рабочих-булочников… Лишь в одна тысяча девятьсот одиннадцатом году левое крыло было отдано под гостиницу. После революции все здание было национализировано, и в нем в девятнадцатом разместилось общежитие НКВД, а затем уже – ведомственная гостиница Коминтерна. Впрочем, и булочная и кофейня (под названием «кафе-столовая») продолжали функционировать, по-прежнему притягивая к себе москвичей.
Здесь, на входе, нам пришлось застрять на некоторое время, пока Раскольников выяснял имена и фамилии всех собравшихся, а затем, поднявшись к себе в номер, по телефону заказал для нас пропуска. Этот порядок соблюдался неукоснительно, поскольку в гостинице жили в основном сотрудники Коминтерна и товарищи, приезжавшие из-за границы.
Предъявив пропуска красноармейцу, стоявшему на посту при входе, мы все попытались загрузиться в лифт за красивой чугунной решеткой, но его габариты не были рассчитаны на такую толпу. Раскольников и Либединский остались внизу, дожидаясь, когда лифт вернется, выгрузив первую партию, и уже тогда поднялись на этаж, где располагался номер Федора Федоровича. Конечно, такому количеству людей у него было тесновато, но все так или иначе расселись вокруг стола, используя и стулья, и кресло, и диван, и даже кровать. Жена Раскольникова, Лариса Рейснер, оказалась дома и также присоединилась к нам. Ни ее, ни Радека, ни самого Федора, казалось, совершенно не смущал существовавший между ними любовный треугольник. А вот Лиду, судя по всему, заранее напрягала известная репутация Ларисы как роковой женщины, и она несколько раз бросала то на нее, то на меня откровенно ревнивые взгляды, несмотря на то что никаких видимых поводов к этому мы не давали.
Пока все рассаживались, Раскольников полушутливо спросил Радека:
– Ну что, Карл, ты еще не решил заняться художественной литературой? А то, смотрю, ты среди нашего брата-литератора все время крутишься, на собраниях всяких, диспутах и на конференции ВАПП все дни просидел.
Радек в ответ лишь рассмеялся, но тут к нему пристала Лида:
– Правда, Карл Бернгардович, откуда у вас такой интерес к писателям и поэтам?
Лицо Радека перестало улыбаться, он молчал некоторое время, а потом заговорил, как будто ни к кому персонально не обращаясь, а доводя свои мысли до всеобщего сведения.
– Я не верю ни гадалкам, ни цыганкам-предсказательницам. Я не очень-то верю даже в политические науки, в смысле их способности предвидеть, – произнес он, и было видно, что слова эти, в порядке исключения, не имеют даже и налета позы или фальши. – Единственные люди, которые способны хотя бы в какой-то мере предсказывать будущее, – это писатели и поэты. Так всегда было и так будет. Достоевский, Толстой, да и Чехов, к ним еще и Маяковского можно добавить – именно как поэта, не как политика, – знали, что грядет революция, и предчувствовали ее в своем творчестве. У людей творческих есть какое-то особенное чутье, некая способность выхватывать из калейдоскопа настоящего образ грядущего. А у прочих смертных такой способности нет.
Слушаю Радека и припоминаю, что эта идея через каких-нибудь пять – десять лет получит всеобщее распространение и даже приобретет нормативную окраску – литература сделается обязанной опережать жизнь. Сегодня же было видно, что для многих присутствующих эта мысль оказалась неожиданной. Радек же, похоже, не просто уверовал в свою идею, но и сделал из нее совершенно практические выводы. Он не только искал предсказаний будущего в художественной литературе и поэзии, но и собрался прямо сейчас ускорить этот процесс путем прямого опроса присутствующих писателей.
Лида слушала его, затаив дыхание, и я уж было начал подумывать, что слухи о дьявольском обаянии Карла Бернгардовича, нисколько не зависящем от его почти карикатурной внешности, родились не на пустом месте. И не пора ли уже мне начать ревновать?
Ответив Лиде, Радек немедленно выкатил ответный вопрос, вновь обращаясь ко всей аудитории:
– Вот вы, все вы – какое впечатление вы вынесли из писательской конференции? Скажи, Юрий, – на этот раз обращение было адресовано одному Либединскому, – как думают твои знакомые писатели насчет НЭПа? Долго ли он просуществует?
– Тебе это лучше знать, – иронично бросил тот в ответ, – ты же из нас ближе всех к партийному Олимпу!
Радека такой ответ привел в явное раздражение.
– Дело ни в каком не в Олимпе! – начал выговаривать он. – При чем тут партийная верхушка? Разве вы не понимаете, они рано или поздно должны будут сделать то, чего хочет народ! – Карл быстро овладел своим лицом и даже изобразил некоторое подобие улыбки. – И все же – какие ветры дуют среди писателей?
Либединский ответил, но довольно своеобразно.
– Поведай-ка нам, Дима, – попросил он Фурманова, – а зачем ты на конференции отстаивал необходимость в жесткой организации писателей, которая взяла бы на себя функции идеологического руководства писательским творчеством?
Не дав Фурманову собраться с мыслями, он сначала хладнокровно-менторским тоном, а затем постепенно впадая в запальчивость, продолжал:
– Я вот, например, действительно считаю, что это нужно: вроде как больному нужно горькое лекарство. Да, признаю, лекарство очень горькое. Но ты-то, ты, ты ведь кривил душой! Я же знаю, тебе противен НЭП, несмотря на официальную линию партии. И точно так же тебе противна всякая организация, ограничивающая свободу творчества. Я-то как раз понимаю необходимость НЭПа и необходимость жесткого ограничения свободы писательского творчества. Ты же в это не веришь! А о крепкой организации ты говорил либо из оппортунистических соображений или потому что ты – из немцев. В немецкой крови – тяга к порядку.
Замечаю, что Лида заметно насторожилась, опасаясь, видимо, резкой перепалки. Но Фурманов неожиданно рассмеялся:
– Ты, Юра, рассуждаешь, как тот милейший, но не очень умный врач из какого-то чеховского рассказа, кажется из «Дуэли». Тот считал, что все зло – от немцев и что все русские немецкого происхождения сохраняют все отвратительные черты немецкого характера! – Тут Фурманов резко посерьезнел и произнес: – Да, признаю, на конференции я кривил душой. Но делал я это вовсе не из каких-то там оппортунистических соображений, а потому что выступал от имени правления ВАППа и, значит, должен был проводить его линию. И ты угадал – я действительно полагаю, что ВАПП встал на неверный путь. Идеологическое руководство литературой, о котором мечтает ВАПП, очень легко может обернуться полицейским надзором, причем не только над буржуазными писателями и всякими попутчиками, но над всей советской литературой. – И тут Фурманов, резко сжав пальцы обеих рук в кулаки, весомо положил их перед собой на стол, будто демонстрируя зримый образ этого полицейского надзора. – Это неизбежно произойдет, – продолжал он, – и вовсе не потому, что руководители ВАПП все как один хотят сделаться полицейскими надзирателями в литературе. Это произойдет в силу объективных обстоятельств!