Ветеран Цезаря
Шрифт:
— Ровно тридцать два года, — молвил, к нашему удивлению, жрец.
Ни Лувений, ни я не ожидали ответа.
— Да, тридцать два года, — повторил он. — Это цепи тех, кого подняли Трифон и Афинион. Здесь не более сотни цепей, выкупившихся за деньги, а остальные — тех, кто откупился кровью. На памяти моего отца в храме было ещё больше цепей. Эвн приказал их бросить в Этну, ибо Палики, дарующие рабам свободу, сыновья Этны.
— А почему эти цепи здесь? — спросил я.
— Таково завещание Афиниона, — сказал жрец. — В наших книгах записаны его слова: «Пусть оковы останутся в храме,
— О чём ты говоришь! — возмутился Лувений. — В Италии тысячи рабов взялись за оружие. Я сам был на Везувии. Спартак…
Жрец поднёс палец к губам. Видимо, он о чём-то нас предостерегал. Но Лувений, войдя в раж, ничего не видел и не слышал.
— Спартак обещал, — продолжал Лувений, — освободить всех рабов…
Он замолчал лишь тогда, когда я дёрнул его за руку, но, кажется, он уже сказал слишком много. Рыжебородый, поцеловав основание алтаря, встал. Глухо звучали его шаги.
— Нас посещают разные люди, — сказал жрец. — Я не знаю, кто прислал вас.
Лувений потирал пальцами переносицу, видимо что-то мучительно вспоминая. Потом его губы расплылись в улыбке, и он выпалил:
— Тот, кто прислал меня, приказал: «Иди к Паликам и скажи их жрецу: „В мире есть много чудес…“»
— …но нет ничего прекраснее свободы, — продолжил жрец. — Я был уверен, что Спартак знает песню, которую пели воины Афиниона. Её сочинил хромой грек, учитель. С этой песней они побеждали и шли на смерть. А теперь расскажи, что ты принёс.
— Я принёс тебе добрые вести, жрец Паликов, — сказал Лувений. — Спартак сейчас идёт на север, чтобы обмануть римлян. Но он решил переправиться в Сицилию и ждёт встречи. Всё ли для неё готово?
— Всё, — отвечал жрец. — Запасено оружие. Уже восстали рабы Стробила.
— Стробила! — закричал я. — Как ты сказал?
— Стробила из Триокалы, — спокойно повторил жрец. — Нет господина более ненавистного рабам. Он отрезает своим слугам языки просто так, безо всякой вины. Граждане Триокалы жаловались на него Верресу, предостерегая о последствиях такой жестокости. Но там, где не помогает нож, приходят на помощь деньги. Серебро заткнуло триокальцам рты и открыло Стробилу двери дома Верреса. А тебе известен Стробил?
Этот вопрос был обращён ко мне. Но я молчал. Холодный пот выступил у меня на лбу. Какою может быть месть Стробила? Я вспомнил стража в Кротоне, обрубок языка. Моя Формиона!
— Стробил похитил его жену, — сказал Лувений вполголоса. — И сына, ещё младенца…
— О горе! — воскликнул жрец, поднимая факел.
Пламя осветило глубоко спрятанные под дугами бровей глаза. Жрец казался подобием скалы, высящейся над озером Паликов, порождением титанических сил мщения, ушедших под землю и ждущих своего часа.
И вот уже позади недвижимое озеро-зеркало Паликов. Мрачные скалистые горы сменились зелёными долинами. Смеясь искорками донных камешков, бежит извилистый ручей, затканный белыми лилиями и румяными шафранами. Воздух наполнен гудением пчёл, говором вод, шелестом трав.
Не это ли луг Персефоны? Не здесь ли она собирала цветы и остановилась с восхищением перед нарциссом, горевшим тёмным пламенем? Радостно протянула она руку к чудесному цветку, и в это время разверзлась земля и чёрные кони Гадеса обдали девушку своим огненным дыханием. В ужасе призывала Персефона отца и мать. Никто не пришёл ей на помощь. Владыка подземного царства поднял девушку на свою золотую колесницу и увлёк в туманный Аид.
Я слышал эту прекрасную легенду ещё в детстве. У Валерия дрожал голос, когда он описывал горе божественной Деметры. Она разорвала на своих прекрасных волосах покрывало, отвергла амврозию и нектар, в образе бедной старухи скиталась по земле.
«Где моя Персефона?» — спрашивала она у людей, у птиц, у ветра.
Потом, когда мне приходилось видеть нищенок, я не отворачивался от их сморщенных, безобразных лиц. Сказка учила искать черты божественного не в вечных красотах Олимпа, а в окружающих нас бедах и страданиях. Мне стал понятен и иной её смысл: горе Деметры, оплакивающей Персефону, — это горе всего рода человеческого.
В один из жарких полдней мы с Лувением отдыхали в тени деревьев. Лувений вспоминал свою молодость. Так я впервые узнал, что человек, которого я считал бродягой, уже в дни Марсийской войны сражался за свободу Италии. Какое это было время! Марсы, самниты, луканы спускались с гор, вступая в ряды борцов. Маленький городишко Корфиний стал столицей. Римляне бежали, как мыши из обветшалых домов. Италийский бычок придавил римскую волчицу к земле, и ей бы не встать, если… Да что говорить! Опять Рим привлёк к себе одних, чтобы задушить других.
Наш разговор оборвался. Откуда-то появился горбун, маленький, в широкополой войлочной шляпе. У него была робкая, как бы виноватая улыбка. Что ему надо? Может быть, он голоден или заблудился? Но мы такие же бродяги, как и он. Горбун приближался мелкими шажками, поминутно оглядываясь по сторонам.
— Кто ты? — спросил Лувений.
Вместо ответа горбун открыл рот, и мы увидели обрубок языка.
— Раб Стробила! — воскликнул я, вспоминая привратника в Кротоне и рассказ жреца Паликов.
Горбун закивал головой. Потом он протянул руку ладонью вниз и быстро зашевелил пальцами.
— Что он хочет сказать? — вырвалось у Лувения. — Может быть, за нами погоня?
Горбун отрицательно помотал головой. Он снова зашевелил пальцами и что-то замычал.
— Надо торопиться? Да? — спросил я.
Последовал утвердительный ответ.
— Вот видишь! — обрадовался Лувений. — Нас ждут!
Ни я, ни он не сомневались, что горбун — проводник, посланный восставшими рабами Стробила. Как они узнали о нас? Через жреца Паликов? Лувений вспомнил, что в одну ночь на вершинах гор горели костры. Рабам, если у них вырывают языки, остаётся речь костров. Скоро она воспламенит всю Сицилию. Воображение уже рисовало картину встречи с Формионой. Она будет плакать. А потом скажет: «Зачем вспоминать о прошлом?» Да, она права! Ведь не вспоминает же Персефона о мраке Аида? Она радуется весне, цветам, Гелиосу. Гелиос — друг всех, кто томится во мраке!