Входте узкими вратами
Шрифт:
Вот так усадили ныне в инфекционное отделение на Соколиной горе всех пассажиров огромного самолета, и экипаж, и тех, кто успел с ними как-то соприкоснуться: один пассажир заразился в Индии холерой, замели всех. Только ни холера, ни чума не уносила и в средние века столько, сколько у нас унесено.
Это уж Хрущев, возможно, и свою судьбу провидя, завел мягкие порядки: соратников не казнить, а со всеми удобствами отправлять на пенсию. Они вскоре и отправили его, а потом друг друга начали ссаживать с кресел, и вот бывший Первый Украины, как все бывшие, обрел местожительство в Москве, а не среди облагодетельствованного им народа, который в праздники, ликуя, нес над собой многочисленные его портреты, омоложенные лет эдак на пятнадцать, полагая простодушно, что на себя нынешнего даже и ему смотреть не захочется. И живой Шелест,
Тогда, как говорилось, правила династия Романовых: один Романов сидел в Ленинграде, другой возглавлял цензуру, а третий Романов удобно расположился в кресле председателя комитета по кинематографии, и всем троим кресла были велики.
Вот у кинематографического Романова и раздался телефонный звонок. А он уже имел неосторожность похвалить фильм и даже торжественно пригласил к себе в кабинет режиссера и меня, и был принесен чай (ему одному!), и он, отвалясь в кресле, со вкусом прихлебывая из стакана в серебряном подстаканнике, поздравлял, делился умозаключениями, я даже подумал, грешным делом, нет ли чего стыдного в фильме, если он так хвалит. Но раздался звонок из Киева, и все произошло, как в известной частушке: «Я любил тебя, Маланья, до партийного собранья, как открылись прения, изменилось мнение». И вот от недавно еще грозного Шелеста звонят, просят билетик на спектакль.
Я стоял в фойе, издали смотрел, как в общей толчее он проходит в зал, приметной была его круглая, наголо бритая голова с большими губами и складкой на шее, под затылком. Но в дверях по-деловому поспешающий заместитель министра культуры Воронков оттеснил его, проще сказать, локтем отодвинул и прошел сам, не извинившись, не оглянувшись даже. Чиновный человек и Шелеста не заметил!
Был Воронков из комсомольской рати, а комсомол, как известно, готовил кадры не только для партии, но и для Комитета государственной безопасности. И поместили Воронкова в Союз писателей на должность секретаря по оргвопросам, все звонки и распоряжения «сверху» шли через него, на всем требовалась его виза. Мог ли он при такой должности писателем не сделаться? Автор нашелся, он – соавтор, и оба они стали лауреатами премии Ленинского комсомола, откуда Воронков и был родом.
Однако, как говорится, и на старуху бывает проруха. В самый разгар его успешной деятельности поехал в Англию Анатолий Кузнецов, ныне покойный, да и исчез там из гостиницы, попросил политического убежища. Рассказывали, готовился он задолго, намеревался чуть ли не под водой пересечь границу, а потом уж, из турецких вод…
Но в конце концов выбрал путь самый проверенный: еду, мол, собирать материалы о Ленине. Ради такого благого дела Воронков лично походатайствовал за него. А уж когда случилось и посыпались выговора на всех причастных и непричастных, только Воронков, он единственный почему-то никак не пострадал. И отнюдь не будучи пророком, я сказал тогда: этого ему не простят, пострадавшие не простят. И, действительно, вскоре пересел он в кресло замминистра культуры, что по незримой табели о рангах означало понижение. Как же было ему не стараться в новой должности своей! И он-таки успел запретить в Театре на Таганке спектакль «Живой» по повести Бориса Можаева и проделал это мастерски.
Был год страшной засухи и пожаров, дымом горящих торфяников заволокло Москву. И вот в эту жару и сушь свезли в театр председателей колхозов, прибыли работники Министерства сельского хозяйства. Все первые ряды блестели Золотыми Звездами Героев Социалистического труда, духота в зале стояла страшная, а актеры… Знали, что запрещать съехались, видели, как хмуро глядят на них из зала, а играли вдохновенно. Когда же, отыграв, удалились, чтобы из-за кулис послушать, вот тут и начался главный спектакль. Один за другим по списку выходили к микрофону председатели колхозов, и, обливаясь потом от жары, каждый будто передовую газету читал, все слова оттуда: очернение, искажение колхозной дейсвительности… Но еще и с личной обидой, с гневом: в пьесе тоже выходил на трибуну председатель, багровел весь и требовал запретить «враз и навсегда». И вот их свезли принимать спектакль. А тем временем из Москвы, в ихние подмосковные колхозы гнали поливальные машины, чтобы хоть на огородах что-то из урожая спасти.
Постановщиком всего этого спектакля был Воронков. Вот он и оттолкнул в дверях бывшего Шелеста, не узнал его.
И теперь, через эти двери, в этот зал, впервые со времени основания театра, почетным гостем должен был пожаловать Виктор Васильевич Гришин. Уже в час дня явились товарищи в штатском, осмотрели помещение, обследовали все ходы и выходы, все проверили. А жизнь в театре шла своим чередом. Обычно в четыре, в начале пятого буфетчица начинала готовить бутерброды. Приносили рыбу, тогда это была еще и белуга горячего копчения, и осетр, но чаще уже – кета, горбуша. Острым ножом взрезали ее, снимали шкуру, отделяли нежное мясо, чтобы, нарезав тоненько, разложить по бутербродам. Этого часа ждал рабочий сцены, который обычно помогал буфетчице подтаскивать тяжести: ждал своей доли. Он уносил шкуру – на ней что-то неминуемо оставалось, а иногда – и голову рыбы, хорошая закуска под пиво, одного запаха могло хватить.
Постепенно сходились актеры, ненадолго разъехавшиеся после утренней репетиции. К шести часам, к восемнадцати ноль-ноль, в театре были все. Я пришел в половине седьмого. В кабинете Любимова, стены которого – в автографах знаменитых людей, дежурили у телефона два товарища в штатском, чем-то похожие друг на друга. Я поздоровался, назвавшись, они скромно не назвали себя. Потом понадобилось мне позвонить, и я разговаривал по телефону под их бдительным надзором.
Из окон кабинета видна была Таганская площадь, пустая, будто вымершая: ни машин, ни троллейбусов, ни пешеходов – голый асфальт, движение перекрыто, одни лишь чины милиции с полосатыми жезлами прогуливаются посреди. И вот примерно так без четверти семь что-то радиоволны донесли, все на площади вздрогнуло, напряглось, вытянулось, и, как из-за горизонта в степи, возник черный ЗИЛ, черная машина сопровождения следом. Они развернулись по широкой дуге, совершили круг почета, поворачивая за собою головы милиционеров, и стали перед служебным входом. А там, внизу, хозяева – Любимов, Дупак – уже встречали почетных гостей. Я встречать не пошел; ощущая за спиной двух не назвавших себя товарищей в штатском, наблюдал сверху, из окна: как распахнулись дверцы машин, как просияли улыбки, и все общество – в центре Гришин с женой – двинулось от машин к служебному входу, в пространство, которое сверху уже не просматривалось.
В фойе тем временем прогуливался ничего не подозревавший народ, и буфет, как всегда, был полон: театральный буфет для людей, пришедших на спектакль, – это уже начало праздника. В кабинете тоже для гостей было приготовлено – чай, минеральная вода, бутерброды, – для видимости приготовлено: высокие гости непроверенного есть-пить не станут.
После узнал я случайно, что в этот самый день Андрей Дмитриевич Сахаров тоже хотел попасть на спектакль, но сочли это неуместным, присутствие опального академика могло омрачить впечатление. Знали бы, что жизнь приготовила…
По служебной лестнице, не очень, надо сказать, удобной, поднялись в кабинет, здесь некоторое время разговаривали почему-то стоя и тихими голосами, особую благостность и тишину распространял вокруг себя высокий гость. А за дверьми ощущалось незримое присутствие сопровождающих. Возможно, из-за того, что они там находились неотлучно, все дальнейшее и произошло.
Без пяти минут семь вспыхнула красная лампочка над дверью кабинета: первый звонок.
– Может быть, не будем заставлять народ ждать нас? – сказал Гришин.
– За нами придут, – заверил Дупак. Он как раз показывал гостям на ватмане, на специально внесенном планшете, будущее здание театра, заранее благодарил за заботу, и это воспринималось с благосклонностью. А то, что ранее тот же Гришин чуть было не закрыл театр и Любимов уже сидел у него в приемной, ждал, когда его вызовут исключать из партии, готовился, не провидя своей дальнейшей судьбы, – так ведь кто старое помянет, тому глаз вон. Ну, а встречать благодарностями, преподносить любое дело как личную заслугу высокого гостя, это был установившийся ритуал, даже школьники знали частушку: «На дворе утихла вьюга, прилетели два грача, это – личная заслуга Леонида Ильича».