Виденное наяву
Шрифт:
Но ведь есть и другие пути театра. Актер может и по-другому отнестись к своей роли, не пытаться сродниться с ней, но сосуществовать с нею на равных, все время проверяя гражданским оком поступки своего персонажа, либо как бы увидеть его со стороны и подражать ему, копировать его. В этих случаях актеры откровенно и часто весьма увлекательно показывают технологию своей игры, демонстрируют изощренность профессионального мастерства и совершенство приемов, которыми они достигают сценически выразительных эффектов, завораживая зрителей виртуозностью
И тогда, если продолжить сравнение, каждый артист как бы состоит из таких же двух пластинок (скажем, он – латунь, роль – железо), только скрепленных не внутримолекулярным притяжением, исповедуемым в Художественном театре, а прочной и энергичной стяжкой формального режиссерского решения. И в разные моменты представления актер может как бы повернуть к зрительному залу то лик театрального образа, то свое собственное лицо. Рождения новых непредположимых свойств в такой сцепке не произойдет, но зато, продолжая нашу метафору, в их отшлифованных репетициями до зеркального блеска параболических поверхностях, которые так празднично слепят глаза, зрители увидят увеличенное изображение человеческих страстей. Так, к слову сказать, осуществляется и завет Маяковского, по которому «театр – не отражающее зеркало, а увеличивающее стекло».
В театре переживания, пользуясь старой терминологией, подробная, психологически разработанная игра артистов придает жизненный смысл театральной условности в той же мере, в какой игра артистов театра представления придает театральный облик жизненным ситуациям.
Какой театр кому ближе – дело пристрастий каждого, но тут и там актеры, каких бы высот мастерства и одухотворенности они не достигли, тем не менее не сливаются полностью со своей ролью, оставаясь всегда артистом таким-то, исполняющим такую-то роль в такой-то пьесе. В отличие от киноактера.
Но не будем забегать вперед. Так вот, эта самая условность, которая неизбежно заложена в игре театрального актера любой школы, потому что она заложена в самой природе театра как искусства, наиболее полно воплотилась для меня в одной давней трогательной истории, действующими лицами которой являются великий реформатор театра Станиславский и семнадцатилетний юнец, еще школьник, мечтавший стать артистом. Юнец этот странным образом, интуитивно, понял всю меру условности театрального действа и, по наивности возраста, предложил искушенному старцу, все знавшему про театр, некую игру, которую тот с непосредственностью большого художника принял.
Памятование Станиславского, или Правдивый рассказ о том, как Борис Левинсон был принят в студию
Борис Левинсон – прекрасный артист, с которым мне довелось служить в свое время в Театре имени К. С. Станиславского. Театр этот появился на свет после того, как Оперно-драматическая студия имени К. С. Станиславского прекратила свое существование. Студия эта была последним детищем Константина Сергеевича, а Борис Левинсон – одним из последних, кого Станиславский экзаменовал лично.
К. С. спустился в зал с колоннами в доме на Леонтьевском – знаменитый зал, где репетировались и «Евгений Онегин» Оперной студии, и «Тартюф» МХАТа, где занимались Системой актеры-мхатовцы и шли уроки со студийцами.
– Что вы намерены показать? – спросил К. С. после того, как познакомился с Левинсоном и представил (!) ему Марию Петровну Лилину, с которой он вместе вошел в зал. Левинсону тогда было, как я уже сказал, лет семнадцать. Затем К. С. осведомился, как Левинсон себя чувствует, расположен ли он показать свою программу и если расположен, то не соблаговолит ли начать показ.
– Вы приготовили, если не ошибаюсь, из «Женитьбы»?
– Да, – прохрипел Левинсон еле слышно.
– Что же именно?..
Левинсон молчал и теребил прядь волос.
– Какой отрывок вы намерены сыграть нам с Марией Петровной?
– Это не отрывок, – сказал Левинсон каким-то двойным от напряжения голосом.
– Простите, – извинился Станиславский. – А что же?
– Вс,.
– Что – вс,?
– Ну, вс,, с начала до конца.
– Тэк-с. – Станиславский забарабанил пальцами по плюшевой скатерти. – Как вас понять, сударь мой, какую роль?
– Подколесина.
– Отлично. А кто вам поможет за остальных?
Станиславский огляделся и обеспокоенно заерзал.
– Маша, надо послать за Гоголем. Будем ему подчитывать.
– Не надо! – выкрикнул Левинсон. – Я знаю за всех!
– Что – за всех?
– Вс, за всех!
– И вы намерены всех изображать?
Левинсон мотнул головой, голос ему снова отказал. Станиславский не скрывал своего раздражения. И Левинсон решил поправить дело.
– Я могу прочитать стих «Винтик-шпунтик».
– Автор? – Голос Станиславского наливался неприязнью.
– Агнивцев.
– Повторите еще раз название? Четко и внятно, чтобы были слышны все согласные. Гласные – это, извольте ли видеть, река… А-а-а… О-о-о… У-у-у… – пропел К. С. – А согласные – берега. Шэ Тэ Бэ… – произнес он кратко, взрывоподобно. – Повторите.
– Что? – Левинсон понял, что конец близок и что все унизительные хлопоты матери, медицинской сестры и опытной массажистки, услугами которой пользовались кое-кто из актеров МХАТа – один из них и помог с организацией этой встречи, – пошли прахом.
– Агнивцев…
– Огнивцев?
– Агнивцев, – подтвердил Левинсон и зажмурился.
– Значит, Огнивцев.
– Агнивцев. – А что было делать Левинсону, когда фамилия поэта была действительно Агнивцев?
– Он из кавказских народов? – предположил Станиславский.
Левинсон молчал, не зная, что сказать. Он решил при следующем вопросе постыдно бежать и уже прикидывал кратчайший маршрут.
– А может быть, это псевдоним? – размышлял вслух К. С.
– Да бог с ним, с этим Огнивцевым, – вступилась Мария Петровна.