Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Том 3
Шрифт:
Произнося эти слова, он яростно, как помешанный, бил по ручкам своего кресла, то бросаясь в него, то вскакивая на ноги.
– Завтра, завтра!.. О, счастливейший день! – шептал он. – Когда поднимется солнце, оно увидит, что его соперник – лишь я один, а он… он падет до того низко, что, познав, на что способен мой гнев, все должны будут признать наконец, что я более велик, нежели он.
Окончательно утратив всякую власть над собой, король ударом кулака опрокинул столик возле кровати и, почти плача и задыхаясь от ярости, бросился одетый на простыни, чтобы кусать их в бессильной
Кровать заскрипела под его тяжестью, и в покоях Морфея, если не считать нескольких прерывистых вздохов, вырвавшихся из груди короля, воцарилось гробовое молчание.
XLIV. Оскорбление величества
Ярость, овладевшая королем при чтении письма Фуке к Лавальер, растворялась мало-помалу в утомлении, вызванном столь бурными переживаниями.
Юность, полная сил и здоровья, нуждается в немедленном возмещении того, что она потеряла; юность не знает бесконечно тянущейся бессонницы, делающей для несчастных, которые подвержены ей, миф о все снова и снова отрастающей печени Прометея мучительной явью. И если зрелый человек во цвете лет или изнуренный годами старец находят в несчастии вечную пищу для скорби, то юноша, пораженный внезапно свалившимся горем, обессилевает в криках, в неравной борьбе и тем скорее дает повергнуть себя не знающему пощады врагу, с которым он вступил в поединок. Но будучи повержен им наземь, он больше уже не страдает.
Людовик был укрощен в какие-нибудь четверть часа; он перестал сжимать кулаки и сжигать своим взглядом неодолимые образы своей ненависти, он перестал обвинять яростными словами Фуке и Луизу. От бешенства перешел он к отчаянию и от отчаяния к полной расслабленности.
После того как он у себя на кровати метался и бился в конвульсиях, его бессильные руки застыли по обе стороны туловища. Его голова замерла на отделанных кружевами подушках, его истомленное тело время от времени вздрагивало, пронизываемое легкими судорогами, из его груди вырывались теперь уже редкие вздохи.
Бог Морфей, самодержавный владыка этих покоев, названных его именем, приковал к себе распухшие от гнева и слез глаза короля, бог Морфей осыпал его маками, которыми были полны его руки, и Людовик в конце концов спокойно смежил веки и заснул.
Тогда ему показалось, как это часто бывает в первом, нежном и легком сне, в котором тело как бы повисает над ложем, а душа – над землей, ему показалось, что бог Морфей, написанный на плафоне, смотрит на него совсем человеческими глазами; что-то блестело и шевелилось под куполом; рой мрачных снов в одно мгновение сдвинулся в сторону, и показалось человеческое лицо, с рукой, прижатой к губам, задумчивое и созерцающее. И странное дело – этот человек был до того схож с королем, что Людовику даже почудилось, будто он видит себя самого, отраженного в зеркале. Только лицо, которое видел Людовик, выражало глубокую скорбь и печаль.
Потом ему показалось, будто купол понемногу удаляется от него и аллегорические фигуры и их атрибуты, написанные Лебреном, темнеют, постепенно уменьшаясь в размерах. Мягкое, ровное, покачивающее движение, похожее на движение корабля, плывущего по волнам, сменило недавнюю неподвижность. Король, по-видимому, грезил во сне, и в этом сне золотая корона, увенчивающая собою полог, удалялась, равно как купол, с которого она свешивалась, так что крылатый гений, обеими руками поддерживавший эту корону, казалось, напрасно звал ускользавшего вниз короля.
Кровать продолжала спускаться все ниже и ниже. Людовик с открытыми глазами отдавался этой жестокой галлюцинации. Освещение королевских покоев стало тускнеть, и наконец что-то мрачное, холодное, необъяснимое окружило короля со всех сторон. Ни фресок, ни золота, ни полога из тяжелого бархата, но тускло-серые стены и все более непроницаемый сумрак. А кровать все опускалась, и через минуту, которая показалась королю вечностью, она пребывала уже в каком-то черном и холодном пространстве. Там наконец она замерла на одном месте.
Король видел свет своей комнаты, но теперь он казался ему таким, каким из глубокого колодца бывает виден солнечный свет.
«Меня мучает кошмар! – подумал Людовик. – Пора проснуться! Итак, я просыпаюсь!»
Каждому доводилось испытывать то ощущение, о котором мы говорим; нет никого, кто бы посреди душащего его кошмара не сказал себе, направляемый светом сознания, не угасающего в глубине мозга, когда все другие способности человека погружаются в полную тьму, нет никого, кто бы не сказал себе: «Это все пустяки, это – сон».
Это же сказал себе и Людовик XIV, но, произнеся «я просыпаюсь», он заметил, что не только не спит, но что у него открыты глаза. Он посмотрел по сторонам. Справа и слева увидел он двух вооруженных людей в широких плащах и в масках.
Один из них держал в руке небольшой фонарь, и его луч освещал сцену до того мрачную, что никакой король не мог бы представить себя участником чего-либо подобного.
Людовик решил, что сон его продолжается и что достаточно шевельнуть рукой или заговорить, как сон тотчас же оставит его; он вскочил с кровати и обнаружил, что у него под ногами сырая земля. Тогда, обращаясь к тому, у кого был фонарь, он заговорил:
– Что это, сударь, и кто выдумал подобную шутку?
– Это не шутка, – ответил глухим голосом человек с фонарем.
– Вы люди господина Фуке? – спросил немного озадаченный этим ответом король.
– Не важно, кому мы служим, – произнес таинственный призрак. – Вы в нашем распоряжении, вот и все.
Король скорее нетерпеливо, чем в страхе, обернулся ко второй маске.
– Если это комедия, – сказал он, – то передайте господину Фуке, что я считаю ее неприличной и требую, чтобы ее немедленно прекратили.
Вторая маска, к которой на этот раз обратился король, был человек огромного роста и могучего телосложения. Он стоял прямо и неподвижно, как глыба мрамора.
– Что же вы? – крикнул король, топнув ногой. – Почему вы молчите? Почему не отвечаете мне?
– Мы и не станем вам отвечать, любезнейший, – произнес великан зычным голосом, – нам нечего вам ответить, кроме разве того, что вы первейший среди несносных и что господин Коклен де Вольер забыл вывести вас в своей пьесе.