Вильгельм фон Шмиц (3 перевода и оригинал)
Шрифт:
В тот миг, когда поэт разглядел, кто идет рядом с ним, все его затаенное бешенство наконец прорвалось; бросившись на официанта и схватив обеими руками за горло, он повалил его на землю, так что тот оказался на грани удушения, — и все это было делом секунды.
— Предатель! Негодяй! Мятежник! Цареубийца! — шипел поэт сквозь стиснутые зубы, сыпя всеми приходившими в голову бранными эпитетами, не затрудняя себя выбором более подходящих к месту. — Ты ли это? Сейчас ты почувствуешь мой гнев!
Официант, без сомнения, действительно осознал, к чему может привести столь необычайное возбуждение, чем бы оно ни было вызвано,
— Не говори так, — строго сказал поэт, в конце концов освобождая его, — ибо это ты убиваешь меня.
Оправившийся официант начал было в величайшем недоумении:
— Что вы, я никогда...
— Ложь! — вскричал поэт. — Она не любит тебя! Меня, меня одного.
— Да кто вам такое сказал? — ответил его противник, начиная догадываться, в чем все дело.
— Ты! Ты это сказал, — было брошено в ответ. — Что, негодяй? Хочешь заполучить ее руку? Никогда!
Официант принялся спокойно разъяснять:
— Я сказал, сударь, что желал бы иметь ее легкую руку, чтобы так же грациозно подавать за столом. Но она обещала обучить меня своим изящным манерам — я, видите ли, подумываю о месте метрдотеля в одной гостинице.
Весь гнев поэта сразу же прошел. Теперь он выглядел удрученным.
— Прошу извинить мое насилие, — мягко сказал он, — и предлагаю выпить по стаканчику за дружбу.
— Согласен, — был великодушный ответ официанта, — но, Святый Боже, вы порвали мне пальто!
— Мужайся, — весело воскликнул поэт. — Скоро у тебя будет новое, да еще из лучшего кашемира.
— Гм, — нерешительно ответил официант, — так уж из кашемира...
— Я не стану покупать тебе пальто из другого материала, — возразил поэт мягко, но решительно, так что официант уступил.
Вновь наведавшись в мирную таверну, поэт проворно заказал большую кружку пунша, и когда ее принесли, призвал своего товарища сказать тост.
— Желаю вам обрести, — проговорил официант, впав в чувствительность, как бы мало его наружность тому ни отвечала, — Женщину! Она удваивает наши печали и вдвое уменьшает наши радости.
Поэт осушил свой стакан, не обращая внимания на речевую ошибку своего приятеля, и время от времени эта внушенная вдохновением сентенция была повторяема в течение всего вечера. Так проходила ночь: они заказали еще одну кружку пунша, затем еще...
* * * * * *
— А теперь позволь мне, — сказал официант, в десятый раз пытаясь встать на ноги и произнести речь, что ему теперь еще явственнее оказалось не под силу, — сказать тост по поводу этого счастливого приключения. Женщина! Она удвоит... — Но в этот момент, для того, наверно, чтобы его любимое мнение стало нагляднее, он сам сложился вдвое, причем так успешно, что моментально исчез под столом.
Можно предположить, что там, в пространстве с ограниченным кругозором, он впал в морализирование по поводу людских недугов вообще и о способах излечения от них, ибо из его убежища немедленно начал доноситься торжественный глас, прочувственно, хотя не совсем внятно доводя до всеобщего сведения, что «когда заботы налетят, — здесь последовала пауза, как если бы говоривший хотел услышать какие-либо предложения, но поскольку среди присутствующих не оказалось человека достаточно компетентного, чтобы продолжить беседу в соответствующем данной печальной возможности ключе, он сам попытался восполнить незавершенность высказывания следующим замечательным утверждением, — в ней все, что я в ней видеть рад».
Поэт тем временем сидел и тихо улыбался сам себе, потягивая свой пунш. Единственное, чем отметил он внезапное исчезновение своего товарища, было вновь наполненным стаканом и сердечным возгласом: «Твое здоровье!», сопровождающимся кивком в ту сторону, где должен был бы находиться оратор. Затем он одобрительно крикнул «Верно, верно!» и попытался ударить по столу кулаком, но не попал. При упоминании сокрушенной заботой души он, казалось, оживился, так как пару раз понимающе подмигнул, будто имел много чего сказать по этому поводу, но окончание изречения подвигло его на произнесение собственного спича, и он тут же прервал подпольный монолог товарища, исступленно продекламировав отрывок из стихотворения, которое сочинил не сходя с места:
«Пусть даже мир неверен и жесток!
Нашел я в нем прекраснейший цветок —
Тебя, тебя, о Сьюки, встретить смог!
Но как же так, скажи, могло случиться,
Что за слугу решила ухватиться?
За негодяя разве держишь Шмитца?
Но нет! Простак отставлен был кругом,
А ты сидишь, увенчана венком,
И песнь поешь, и знаю я, о ком.
Разносчик пива, спутав сны и были,
Своею мнит ту лучшую из лилий,
Но близок, близок твой желанный Вилли.
И новый ключ душе откроет звуки,
Ведь Шмитц, будь деревенщина ли, дюк ли,
Твой весь во всем, о преданная Сьюки!»
Он сделал паузу, передавая слово товарищу, но единственным ответом был донесшийся из-под стола громкий храп.
Глава 4
«Так вот каков конец…»
Николас Никльби 7
Облаченные в сияющие покрывала, наброшенные на них только что взошедшим солнцем, валы вздымались и плюхали под утесом, по которому шествовал поэт. Читатель, возможно, будет удивлен, что он так и не добился встречи со своей возлюбленной Сьюки; читатель может даже потребовать объяснения, только напрасно: единственная обязанность историка — с неотступной точностью записывать течение событий; если же он идет дальше и пытается вникнуть в скрытые причины вещей, ответить на разные «почему» и «отчего», тогда он вступает во владения метафизиков.
Теперь поэт достиг небольшого возвышения в конце посыпанной гравием дорожки, где нашел местечко, господствующее над морской окрестностью. Там он устало опустился на землю.
Некоторое время он мечтательно глядел на широкое пространство океана, но затем, взбудораженный внезапной мыслью, раскрыл маленький блокнотик и принялся править и дописывать свое новое стихотворение. При этом он еле слышно шептал сам себе: «Ветрам — гетрам — фетром», нетерпеливо отбивая счет ногой по земле.
— А, сойдет и так, — наконец промолвил он, облегченно вздохнув: — поэтам!