Вирджиния Вулф: «моменты бытия»
Шрифт:
Подобное «однополое» увлечение (причем женщинами, как правило, значительно старше себя) было у Вирджинии не первым. За несколько лет до этого она, тогда еще совершенно здоровая, неожиданно увлеклась Мэдж Саймондс, по мужу – Воган, дочерью уже упоминавшегося критика Джона Эддингтона Саймондса. Насколько сильным было это увлечение, страстное и при этом совершенно невинное, мы видим по ее письмам, а также по дневнику, которому, как и все шестнадцатилетние девицы, Вирджиния поверяла свои душевные радости и горести.
«Я была у себя наверху, и вдруг почувствовала, как забилось у меня сердце, забилось, а потом замерло, я изо всех сил стиснула ручку кувшина, который держала в руке, и воскликнула: “Мэдж здесь, она сейчас у нас!”»
В Мэдж, «любимом лягушонке», как Вирджиния ее называла, она нашла родственную душу: романтическая внешность, меланхолия,
Как и Салли – Клариссу, Мэдж подкупала Вирджинию смелостью и бесшабашностью. А еще – независимостью, совершенным безразличием к окружающим, «будто она что угодно может сказать, что угодно выкинуть». А еще – цельностью, благородством, «совершенно бескорыстным чувством, – напишет позже Вирджиния, – которое может связывать только женщин». «Только женщин»: нетрадиционные «однополые предпочтения», как видим, у нее уже намечаются.
Они переписывались, а когда встречались – болтали ночи напролет, говорили о жизни, о том, как они переделают мир. Мэдж поселила Вирджинию, поправлявшуюся после нервного срыва, у себя в доме при Гигглсуикской школе, где ее муж Уилл Воган был директором. Давала Вирджинии читать Уильяма Морриса, подруги собирались основать общество по борьбе с частной собственностью, бороться за права женщин. Однако время развело прообраз и литературный образ: в отличие от своего прототипа, Салли Сетон с возрастом перебесится, выйдет замуж за богача, а не за скромного директора школы, и поселится в роскошном особняке под Манчестером, а не в скромной квартире при школе…
Выздоровление, хотя и не полное, наступило только осенью. Вирджинию еще мучили головные боли и кошмарные сны, но ей хотелось поскорей снова сесть за письменный стол, доказать всем, в том числе и самой себе, что «со мной всё в порядке, хотя уже тогда появился страх, что это не совсем так».
Да и мысли о покойном отце уже не были столь мучительны.
«О, моя Вайолет, – писала она в это время своей подруге и сиделке. – Если бы на свете был Бог, я бы поблагодарила Его за то, что он спас меня от страданий последних шести месяцев! Вы не можете вообразить, какую несказанную радость доставляет мне ныне каждая минута моей жизни, и я молюсь только о том, чтобы дожить до семидесяти. Очень надеюсь, что я вышла из болезни не такой самонадеянной и самолюбивой, какой была раньше, и что теперь чаяния других людей станут мне ближе и понятнее. Печаль, которую я испытываю сейчас в отношении отца, немного утихла, стала естественней, и жить теперь опять хочется, хотя жизнь и стала более тоскливой. Не могу передать Вам, чем Вы были для меня все это время, и если любовь хоть чего-то стоит, любить Вас я буду всегда».
Оправившись после болезни, Вирджиния в январе 1905 года вернулась в Лондон. Но не в родительский дом на Гайд-парк-гейт 22, где Стивены больше не жили, а в Блумсбери, куда братья и сестра, отправив совсем еще слабую Вирджинию в Кембридж, к тетке, сестре отца Кэролин-Эмилии, двумя месяцами раньше переехали – подальше от грустных воспоминаний. По возвращении Вирджиния чувствовала себя много лучше, хотя о полном выздоровлении еще не могло быть речи, что хорошо видно из письма Ванессы Мэдж Воган:
«Сейчас она вполне здорова, вот только спит неважно. Здорова и очень активна. Много гуляет, но уходить далеко и надолго ей нельзя. Утром, прежде чем сесть за письменный стол, она в течение получаса гуляет одна, а потом выходит еще раз, и тоже на полчаса, перед обедом. Во второй же половине дня одна она из дому не выходит, кто-то обязательно должен ее сопровождать… Спать она ложится очень рано, в остальном же ничем от нас не отличается».
Отличается, и очень. Слабое здоровье будет у нее всю жизнь, и страдать она будет не только от психических недугов, но и от телесных. Из хронологии жизни Вирджинии Вулф, дотошно составленной автором ее двухтомной биографии Квентином Беллом [13] – «по совместительству» ее племянником, сыном Ванессы, – следует, что не проходило и месяца, чтобы Вирджиния не слегла с головной болью, или не жаловалась на сердце, или не заболела тяжелым гриппом. Или же просто очень плохо себя чувствовала – настолько, что врачи, боясь рецидива психического срыва, предписывали ей долгий постельный режим, и она месяцами не садилась за рукописи и даже за свой любимый дневник, компенсируя отсутствие работы запойным чтением.
13
Bell, Quetntin. Virginia Woolf. A Biography. London, The Hogarth Press, 1972 (1st volume); 1976 (2nd volume).
…Переехали
«Когда мы с Ванессой стояли перед отцом, а он метал в нас громы, и мы, дрожа от страха, понимали, как он смешон, – это значило одно: мы смотрели на него глазами людей, которые видят что-то иное на горизонте. Видят то, о чем сегодня знает каждый юноша и каждая девушка в свои шестнадцать или восемнадцать лет. Злая ирония состояла в том, что наши мечты о будущем находились в полном подчинении у прошлого… По натуре мы с Ванессой – искательницы, революционерки, реформаторы, а мир, в котором мы жили, отставал от века по меньшей мере лет на пятьдесят…» [14]
14
«Зарисовка прошлого».
Осенью 1904 года у младшего поколения Стивенов начиналась новая, независимая, самостоятельная жизнь. Теперь их мечты не находились «в подчинении у прошлого». Они больше не отставали от века – они опережали его.
Глава третья
Гордон-сквер 46
Дом, куда в октябре 1904 года переехали Стивены, Вирджинии, оказавшейся в нем лишь два с половиной месяца спустя, показался поначалу холодным, мрачным, неуютным. Постепенно, однако, как это обычно бывает, она ощутила и преимущества нового места жительства. Верно, в Блумсбери было гораздо больше шума, чем в «сельском» Кенсингтоне, зато было проведено электричество, да и места в доме на Гордон-сквер было куда больше. У Вирджинии была теперь своя большая комната на самом верху, «необычайно чистая и пустая», где она, переехав, целыми днями раскладывала книги, передвигала мебель, вставила в рамки и повесила на стену рукописи отца, а также письмо ему от Джордж Элиот и стихотворение Лоуэлла. В холле сёстры развесили портреты родителей кисти Уоттса, фотографии Теннисона, Мередита, Браунинга, которых снимала Маргарет Кэмерон.
Вирджиния обустраивала свое жилье и «осваивала территорию» – «исхаживала улицы» (“haunted streets”), как она это называла. Едва ли кто из известных английских писателей исходил Лондон так, как Вирджиния, – и в этом смысле она тоже дочь своего отца. «Больше всего на свете люблю смотреть по сторонам», – неизменно повторяла она. Смотреть по сторонам и размышлять – в городе это ей удавалось лучше, чем в сельской тиши.
«По сумрачным улицам Холборна и Блумсбери, – напишет она в дневнике лет десять спустя, – могу бродить часами. Везде смятение, разор, беготня… Только на оживленных улицах могу предаваться тому, что принято называть “мыслительным процессом”» [15] .
15
Из дневников. Запись от 6 января 1915 года.
Блумсбери в те годы никак нельзя было назвать лучшим местом в Лондоне, а Гордон-сквер 46 – лучшим местом в Блумсбери: Фицрой-сквер смотрелся элегантнее, Рассел-сквер, Мекленбург-сквер и Бедфорд-сквер – уютнее. И всё же Стивены сразу полюбили свой новый дом: у него, помимо отсутствия «скелетов в шкафу», было немало преимуществ, которые Вирджиния Вулф в «Старом Блумсбери» подробно описывает и для которых находит, как всегда, точные и в то же время неожиданные, поэтические образы:
«В конце 1904 года мне казалось, что лучшего, более прекрасного, более романтичного места не сыскать в целом свете. Начнем с потрясающей перемены: ты стоишь у окна гостиной и перед тобой деревья; у одного ветви заброшены вверх, а листья падают дождем вниз; у другого кора отливает после дождя, как шкура морского котика… После густого плюшевого сумрака Гайд-парк-гейт новое место поражало воздухом и светом. Предметы, которые ты никогда до этого толком не видел – картины Уоттса, голландское бюро, голубой фарфор, – впервые заиграли в гостиной на Гордон-сквер».