Вишенки в огне
Шрифт:
Тогда поволокла волоком, уже на ступеньках ей помогла Фрося, вдвоём вытащили наверх, и тут же уселись на него, умаявшись, отдыхали, отдышались.
– Пошли, – спохватилась через мгновение Глаша, увлекая за собой Фросю туда, под землю, в нору, ибо они как никогда понимали, что так люди не могут и не должны жить, находиться в таких ужасных, отвратительных условиях. Ведь и в землянке можно и нужно навести нормальный, пригодный для жилья, приятный для глаза порядок. Понятно, что это вынужденное прибежище, временное, не хоромы, но всё же… А здесь?
Стоя по центру жилища, секунду-другую раздумывала, глядя на жалких обитателей, сначала сунула в руки племяннице торбу с остатками
– Отсыпь немного семя, Фрося, оставь им, – дала команду девчонке. И тут же добавила, обращаясь уже к Сёмкиным:
– Тот мешок картошки забирать не будем, оставляем, после войны отдадите, так и быть. И то, для детишек, а не вам, лодыри несчастные, воры… Убрать в землянке даже не могут, проветрить, прости, Господи, тьфу! Неряхи. И как вас только земля носит? За лето поленились хоть что-то собрать, в зиму заготовить. Зато воровством промышляют. И как только не встало поперёк горла эта картошка? У – у – у, окаянные!
Сёмкины в ответ не перечили, не проронили и слова, молчали.
– Откройте двери, проветрите землянку, – посоветовала уже на выходе.
Фрося сбегала домой за ручной тележкой, загрузили, молча везли через деревню.
– И гдей-то картоху дают? – поинтересовалась старая Акимиха, что шла навстречу с ведром воды. – Всем дают, ай только вашим?
– Ага, дают, – не останавливаясь, ответила Глаша. – Догонят, ещё дадут, прости, Господи. Еле убёгли…
– А я-то думаю: откуда киластый Назар картоху тащил ночи три-четыре назад? Шустро так бежал с мешком на спине, не догнать. И кила не мешала. Она у него болит выборочно: как воровать – молчит; как работать – мочи нет, вылазит. А потом ещё два захода делал… Вот оно что…
Отныне решили: всё, что заготовили съестного, прятать у себя в землянке. Понятно, что и так тесно, однако, надёжней. Вишь, как люди изменились: пойдут во всё тяжкое, что бы только выжить. Будут тащить друг у дружки, за горло брать будут, а тут ещё и своим в партизаны передать надо. Хоть разорвись. А ещё думка, что зима впереди, а за ней придёт весна. Надо будет сеять, сажать, хоть что-то в земельку кинуть. Не может того быть, кончится война, вон как наши гонят немчуру проклятую. Вот тогда-то и самая жизнь начнётся. Надежда на то, что не оставит страна в одиночестве разорённые сёла и города, окажет помощь. Однако до этого стоит дожить, выжить для этого надо.
В углу землянки выкопали углубление, перекрыли обломками досок, получилось что-то вроде погреба в погребе. Как некий тайник. И то правда. В самой землянке температура если не жаркая, то уж и не холодная. А картошка-то по такой жаре сразу же испортится. Прорастёт, ростки пустит. Вот и будет весь труд коту под хвост.
В домике батюшки при церкви в Слободе осталось хозяйство, да и сама церковка ухода требует и внимания. Пока отцу Петру появляться туда очень и очень опасно, просто нельзя и всё! Вот, даст Бог, закончится война, тогда… На поминках попросила Глаша бабушку Нину Лукину с дедом Панкратом присмотреть за всем, пожить в домике. Согласились. Сказали, что переберутся в хатку Афониных, соседей при церковке, там и продержаться, пока всё не наладится. Тогда же бабушка Нина рассказала, что Емелю всем миром достали из погреба, похоронили честь по чести в той самой могилке, что он сам себе выкопал. Правда, гробика так и не нашли из чего сделать. Пришлось замотать останки бедняжки в домотканую холстинку, что сняли с кровати у Афониных, так и положили в ней. Дед Панкрат крест смастерил, всё честь по чести.
Худо-бедно, вокруг церковки поуладилось всё.
Всё правильно. Однако это ж чужие люди, хотя и очень хорошие.
И, чего греха таить, старые, немощные. Хозяйство силы требует, сноровки. А там и соленья, и всё остальное, и это-то при такой нехватке продуктов. Грех жаловаться: Агаша домовитой была, рачительной хозяйкой. Жалко, если всё это пропадёт или разойдётся по чужим людям.
Глаша всё крутилась на нарах, ворочалась. Тяжко. Так тяжко, что… Уснула лишь под утро, но и тогда сон был тревожным.
– Не отдохнула и спать не спала, лишь бока отлежала, – горько усмехнулась над собой женщина утром, наматывая просохшие у печурки онучи, доставала из – под нар лапти.
Первой опять пришла мысль о церкви. Глаша уже вынашивала план, только поделиться не было с кем. То, что надо было что-то делать, предпринимать, она уже не сомневалась. И у неё созревала идея, надо только решиться.
Вся семья сидела за столом в землянке, завтракали. Ели картошку в мундирах с солёными грибами. На каждого взрослого по две картофелины и по четыре грибочка. Детям – по три картофелины и по шесть грибочков. Заваренный листьями малины и мятой чай можно было пить вволю. Сушёные ягоды пока не трогали: в зиму оставляли как лакомство. А то и на лекарство пойдёт, если что, не дай, Господи…
Марфа и сидела со всеми вместе, а будто бы отсутствовала за столом, уставилась невидящим взглядом куда-то в стенку, нехотя подносила ко рту картошку. Иногда забывая откусить, так и замирала с картошиной в руках.
– Ты ешь, ешь, мама, – то и дело Фрося тормошила мать.
Та вроде как опомнится, придёт в себя, откусит, проглотит, не жуя, и опять замирает.
– Вчера прибегала Аннушка от сватов, – начала Глаша. – Говорит, что к отцу Пётру каким-то образом наш Вовка умудрился привести из партизан доктора Дрогунова третьего дня.
– А чего ж к нам не заглянул Вовка? – подалась вперёд Танюшка.
– Заходил, – ответила вместе тёти Фрося. – Заходил, да вы все спали. Он только поговорил с нами, поцеловал вас, малышню, да и убежал.
– Жа-а – аль, – нахмурилась Ульянка. – Меня специально не разбудили, да? Это всё ты, фашистка, мне плохо делаешь.
– Опомнись! Что ты говоришь? – накинулась на дочь Глаша. – Сколько можно? Пора и честь знать, хватит. Не маленькая уже, чтобы обидки корчить.
Ни для кого за столом не было секретом, что после того, как дети чудом спаслись из бывшего санатория, Ульянку будто подменили: прямо возненавидела Фросю. При каждом удобном случае пыталась её уколоть, оскорбить, унизить. Редко когда называла сестру по имени, всё чаще «фашистка», «подстилка». Никакие уговоры, просьбы старших о милосердии на неё не действовали, напротив, набрасывалась с ещё большей ненавистью. Такое же отношение девчонка перенесла и на сына Фроси маленького Никитку. В чём он был виноват? Родные ломали голову и не могли найти ответа. Однако девчонка обзывала мальчика не иначе, как «рыжий Ганс», «немчур», «фашистик», «выблядок». Фрося боялась оставлять сына одного с Ульянкой, не спускала с рук, охраняла, берегла, как наседка.
Не единожды мамка Марфа пыталась приструнить дочку, пробовала даже поколотить Ульянку, но встречала такой яростный отпор, которому можно было просто позавидовать, будь он направлен на благое дело.
– Только тронь, уйду из дома, брошусь в омут! Вы все тут сговорились, меня изжить со свету желаете, – зло твердила в таких случаях.
Втихаря Стёпка и поколачивал несколько раз, давал тумаком младшей сестре до тех пор, пока она не исцарапала ему лицо, сонному. Придремал паренёк днём, так она и накинулась на него, сонного, исцарапала, как смогла. Кожа лоскутами сползала. Чудом глаза уцелели.