Вишнёвый омут
Шрифт:
— А ты, Павло, не лез бы в такие дела, слышь? Засеку до смерти, сукиного сына!
«Сукин сын» было у Михаила Аверьяновича самое грозное ругательство.
— Человек не исполнил присяги и за это должен держать ответ.
— Перед кем? — спросил подошедший Пётр, недобро глянув в отцовы глаза.
Михаил Аверьянович сердито засопел:
— Перед богом и перед царём — вот перед кем.
— А чего ж ты не показал землянку? Может, покликать Пивкина? Недалеко, чай, ушли…
Отец не ответил. Прикрикнул только:
— Идите работать. А ты, Павло, покажи мне своего арестанта.
В малиннике, у землянки, долго и тихо говорили о чём-то. До братьев долетели лишь последние слова.
—
— Оставайся. Нас это не касается, — говорил отец.
Потом Фёдор Гаврилович подошёл к братьям. Те с удивлением разглядывали его.
— Что, не узнаёте, хохлята? — спросил он, и смуглое, почти чёрное лицо его осветилось хорошей улыбкой.
— Узнали, дядя Федя, — сказал за всех Пашка. — Но ты не такой какой-то стал.
— Всё приметил, глазастый! Примечай, Павлуха, примечай. Сгодится… — И вернулся к себе в землянку, оставив Харламовых в состоянии крайнего удивления.
Михаил Аверьянович стоял возле кубышки — по щепке, упавшей возле его ног, он тогда ещё понял, что пуля попала в его любимицу. В одном метре от земли, в том месте, откуда яблоня начинала разбрасывать во все стороны мощные свои побеги, зияла глубокая рана. Из неё струился и не шибко сбегал по коре хрустальной прозрачности красноватый сок. На лице Михаила Аверьяновича явилась невыразимой силы боль. Такое вот бывает с человеком, когда он видит покалеченное малое дитя, которому очень больно, но дитя не понимает, за что же, зачем ему сделали больно, — плачет, и всё.
— Супостаты, — прошептал Михаил Аверьянович сиплым голосом. — Что они с тобой сделали? Очень больно?.. Ну, мы сейчас, сейчас полечим тебя, кубышка, не плачь… — Он снял с пояса садовый нож и начал осторожно, как хирург, очищать рану от осколков древесины. Затем велел Пашке принести ведро воды из Игрицы. Замешал глину, замазал углубление, а поверх ствола туго обтянул куском крапивного мешка. — Ну, как теперь? Полегче маленько? Хорошо. Весной зарубцуется.
— У неё зарубцуется, — обронил за спиною отца Пётр и будто кипятком плесканул на эту широкую согбенную спину.
Михаил Аверьянович выпрямился, глянул на «старшого», тяжко выдохнул:
— Ироды!
И сам не мог понять в ту минуту, к кому обратил великий гнев свой — к тем ли, кто поранил яблоньку, или к тем, кто сделал инвалидом сына.
— Тять, ты того… отдохнул бы, а? — Петру захотелось сказать отцу что-нибудь доброе, хорошее, а слов не было, и во рту уже пересохло. Он отвернулся, заспешил в терновник и начал бросать в рот кисло-сладкие, покинутые в зиму ягоды. Терпкие, они вызывали обильную слюну. Пётр Михайлович жадно пил эту бражную слюну и, хмелея, остывал. Какие-то невидимые пружины, взявшие было сердце в железные тиски, ослабевали, отпускали понемногу, в груди становилось просторнее, дышалось вольготней, на лбу высыхал пот.
Рядом затрещал плетень. Кто-то спрыгнул на землю, а через минуту высоко над терновником поплыла гордо и беспечно поднятая чернокудрая красивая голова Ваньки Полетаева, единственного сына Митрия Резака, соседа Харламовых.
— Здорово, шабёр! — приветствовал он Петра, озорно сверкнув карими глазами. За его спиной, за плетнём, мелькнул белым крылом платок, на мгновение показалось и спряталось румяное девичье лицо, будто там в саду Рыжовых, кто-то, дразня, поднял и тут же опустил букет алых роз.
— Здорово, Иван! Погуливаешь? — И Пётр, подмигнув, кивнул в сторону плетня. — У Фроси, что ли, у Вишенки был?
— У неё, — признался Иван и хотел было ещё что-то сказать, но промолчал: к ним от шалаша торопился Николай.
Из-за леса серой тенью неслышно подкралась туча и сразу же закропила,
В саду Рыжовых звонко и часто зашлёпали башмаки.
Вечерело. В саду стало совсем уныло.
— Пошли домой. Поздно уж, — сказал Николай и первым поднялся с пенька.
17
Илья Спиридонович Рыжов, маленький, тощий мужик, славившийся в Савкином Затоне больше скупостью, нежели какими-либо иными качествами, совершенно неожиданно для селян первым последовал примеру Михаила Аверьяновича Харламова. Купил за полцены у спившегося вконец барина клочок лесных угодий и по соседству с харламовским садом заложил свой. Вслед за Ильёй Спиридоновичем Рыжовым таким же образом поступил Митрий Резак, за Митрием Резаком — Подифор Кондратьевич Коротков. Не захотел отставать от соседа и Карпушка: поднатужился и прикупил немного леса, выкорчевал его с помощью Харламовых и воткнул для развода две яблоньки. Скоро, однако, яблони эти потонули в высоченной крапиве, были заглушены ею и влачили жалчайшее существование. Осенью крапива высыхала, весной, в разлив, на неё наносило толстый слой ила, где видимо-невидимо разводилось всякой ползучей твари: ужей, ящериц и даже змей. Тем не менее Карпушка очень гордился и дорожил своим садом. Когда его спрашивали вечерней порой, куда направляется, Карпушка со степенной важностью отвечал: «Сад бегу проведать. Мальчишки, нечистый бы их побрал, доняли!»
Насчёт мальчишек Карпушка, конечно, малость преувеличивал: делать им в его саду было решительно нечего, к тому ж они очень боялись змей. Карпушкин сад имел для его владельца скорее символическое значение. Что же касается яблок, то их было предостаточно в соседних садах. Карпушка имел все возможности вкушать плоды харламовского, рыжовского, Подифорова и полетаевского садов. Через плетень к нему свешивались кусты Подифора Кондратьевича и Ильи Спиридоновича. При сильном ветре много самых спелых яблок падало на Карпушкину сторону, становясь таким образом его собственностью, — тут уж бывшая супруга Карпушки, особенно ревностно следившая за садом Подифора Кондратьевича, ничего не могла поделать: Карпушка имел все законные права собирать любые яблоки на территории «своего сада» и уносить их в шалаш. Шалаш этот, размеров преогромных, откровенно не соответствующих охраняемому объекту, был воздвигнут возле одной яблони, которую уже успело расщепить молнией, всё время почти пустовал, так как хозяину его вовсе было не до сада: он весь был поглощён заботой о хлебе насущном и — один, яко наг, яко благ, — с величайшим трудом сводил концы с концами.
Как бы, однако, ни было, а Карпушка в числе прочих, весьма почтенных, односельчан числился владельцем сада, и одно уже это ставило его как бы в особое положение среди затонцев.
Теперь против омута не стоял тёмной, пугающей стеною лес, и затонские девчата всё чаще появлялись на плотине, купались в Игрице, плескались, озорничали. Воскресными днями с утра до позднего вечера звенели их голоса, и звончее, пожалуй, задорнее всех — голос Фроси Вишенки, прозванной так за нежно-румяный цвет лица, за влажный живой блеск глаз и за то, что была она вся кругленькая, чистенькая и вечно смеющаяся.