Вишнёвый омут
Шрифт:
— Я, Николай Михайлов, целую Фросинью Ильиничну… — Закончить всю присказку у него не хватило духу, и он умолк.
Теперь очередь была за Фросей. Бледность на лице её сменилась густым румянцем, глаза увлажнились, и вся она вдруг преобразилась, сделавшись прежней Вишенкой, свежей, сочной, сияющей.
— Я, Фросинья Ильинична… — она немного помолчала, прокашлялась и закончила сильным звонким голосом, — целую Николая Михалыча при тятеньке, при мамыньке и при всех вас, гости дорогие.
— Горько!
— Горько!
— Горько!
И тут случилось с Фросей что-то непонятное.
— Горько!
— Горько!
— Горько!
Встревоженный странным состоянием дочери, Илья Спиридонович поспешил увести гостей к себе. Там их встретили тоже «покойником» посреди избы. Дружка бесцеремонно поднял его из гроба — на этот раз «покойником» был гармонист Максим Звонов, тоже зять Рыжовых. Он немедленно подхватил свою саратовскую, развернул радужные мехи, притопнул и пустился в пляс, приговаривая:
Ах, тёща моя, голубятница, Наварила голубей, А ноне пятница!— А ну-ка, тёща, сваха дорогая, — закричал Пётр Михайлович, — угощай, да не скупись, что в печи — на стол мечи!
В шуме, в криках «горько», в пляске не заметили, как в избу втащили «ведьму» — какую-то бабу, вымазанную сажей и одетую в шубу, вывернутую наизнанку. Баба была увешана тряпьём, опутана верёвками, в руках у неё — огромная сковорода с яичницей. Четверо здоровенных мужиков тянули за верёвку и горланили:
Эх, солдаты, — сильна рота — Тащат чёрта из болота.И все, кто был в избе, дружно подхватили:
Эх, дубинушка, ухнем! Раззелёная, сама пойдёт, Сама пойдёт!..«Ведьму» подтащили к столу. Она поставила яичницу и приняла из рук Ильи Спиридоновича стакан водки.
Гульбище продолжалось до самого вечера и пошло на убыль лишь тогда, когда дружка увёл молодых домой. Там их угощали особо. Угощение длилось очень долго. Потом Фрося заметила, как деверь перемигнулся с одной из назначенных свах, и, поняв весь ужасный, стыдный смысл того, что должно сейчас произойти, зябко передёрнулась вся и, холодея душой, ждала своей участи, как ждёт её обречённый.
— Ну, а теперь молодым нашим пора спать! — объявил Пётр Михайлович.
После этого он с одной из свах, с той, которой перемигивался, повёл под понимающими, многозначительными взглядами гостей Николая и Фросю за перегородку, где уж была приготовлена, разобрана постель — та самая, которую столько лет и с таким великим трудом, явно и тайно от скуповатого мужа, готовила для своей младшенькой
Наутро дружка и бабка Сорочиха, без которой не могло обойтись ни одно сколько-нибудь заметное событие на селе, пришли будить молодых. Нимало не стесняясь, старуха растолкала их, стащила нарядное стёганое одеяло и начала внимательно разглядывать простыни.
— Бабушка! — закричала не своим голосом Фрося. — Да как же тебе не стыдно!.. Что вы со мной делаете?.. Коля… да прогони ты их отсюда, ради Христа!… Господи, да что же это? — Фрося спрятала лицо в подушку.
Не то испугавшись, не то устыдившись, Пётр Михайлович поспешил скорее увести свою более чем любознательную спутницу из спальни. Вслед за ними вышел и Николай. Фрося наотрез отказалась выйти на люди. К ней за перегородку юркнула старшая сноха Харламовых, положила на голову невестки свою тёплую, пахнущую свежим тестом и парным молоком руку. Фрося резко повернулась и, обхватив шею молодой женщины, прижала её голову к своей груди.
— Дарьюшка, родненькая!.. Что же это? Пропаду ведь! Зачем они так?.. Утоплюсь… ей-богу, утоплюсь! Мне и во сне-то омут снился!.. Боюсь я за себя, Дарьюшка!..
— Молчи, молчи. Это пройдёт. И у меня так же всё было… — говорила Дарьюшка, а сама всё крепче прижималась к Фросе. — Будем с тобой вместе, как сёстры! Хорошо?
А за столом, накрытым красной материей — символ совершившегося благополучного брака, — уже полным ходом шло гулянье, второй и далеко не последний день свадьбы. Фрося оделась лишь тогда, когда нужно было вновь идти в родительский дом. До своего и в то же время уж не совсем своего подворья шла молча, спрятав в себе что-то такое, от чего, глянув на неё случайно, люди трезвели и начинали тихо, тревожно перешёптываться между собой.
Авдотья Тихоновна, встретив дочь и зятя, долго и пристально глядела в их лица, стараясь угадать, всё ли хорошо, всё ли ладно у них. Но ничего не поняла. Вздохнула, повела гостей в избу.
23
Долгие-предолгие зимние ночи. За утренней зарёй по пятам следует вечерняя. И в ясные, солнечные дни чувствовались, виднелись сумраки раннего утра и раннего вечера одновременно: на смену красновато-холодным приходили жидко-фиолетовые, которые, сгущаясь, становились тёмно-синими, прозрачными под звёздами студёного ночного неба.
В харламовскую пятистенку свет едва процеживался через окна, покрытые серым мохнатым слоем рыхлого льда. Лишь в проделанные мальчишескими языками и носами круглые крохотные зрачки кинжальчиками просовывались тонкие пучочки солнечных лучей, в которых мельтешила золотая россыпь пыли. Изба, полутёмная, полным-полна детворы: невестки хорошо знали своё дело и в каких-нибудь пять-шесть лет увеличили население Харламовых втрое. У старшей снохи уже было два сына и две дочери: Иван, Егор, Любаша и Машутка. А теперь Дарьюшка ходила пятым. У них с Фросей шло как бы негласное состязание: младшая сноха никак не хотела отставать от старшей. У неё совсем недавно народился третий ребёнок. Дочь назвали в честь прабабушки Настей, сыновей — Александром и Алексеем — по святцам.