Вишнёвый омут
Шрифт:
Пальцы за спиной вновь звучно и обещающе хрустнули. И, как бы только и ожидая этой минуты, в переднюю тёмным и мягким шаром вкатилась Настасья Хохлушка.
— Що ты надумав, батька? — накинулась она на сына. — Господь с тобой! Молодое дело — помирятся! — И заговорила и забегала по избе, наполнив всю её крупным своим, не по летам подвижным телом и певучим, воркующим, странно успокаивающим всех голосом: — Фрося, детынька, а ты б в ноги, в ноги ему, он и того… трохи охолонет, отойдёт, простит тебя. С кем греха не бывает!..
Фрося послушалась и встала на колени:
— Прости меня, Христа ради, Коля!
— Атставить!
И, как бы обожжённая этим обидным словом, Фрося метнулась к двери. И нельзя было понять отчего — оттого ли, что случилось уж слишком неожиданно,
Фрося и сама не сумела бы рассказать в точности, где была, где пряталась остаток дня, прежде чем оказалась в этих зарослях на берегу Вишнёвого омута. Был поздний вечер, пели, захлёбываясь, соловьи. Круглый глаз омута светился тихо и загадочно. Теплынь. Фросю, однако, била лихорадка. Камень, который она должна была повесить себе на шею, лежал у её босых ног, касаясь их своим холодным и острым краем. И от этого острого холода у неё стыло всё внутри, губы леденели, тряслись.
Фрося не знала, что всюду за нею по пятам шла Улька, и потому чуть не умерла от страху, когда позади послышался шорох раздвигаемых ветвей.
— Кто там? — вскрикнула Фрося и, оглянувшись, узнала Ульку. — Ульянушка, тётя Ульяна, ты?
Улька стояла уже рядом и глядела на Фросю осуждающе своими светившимися в темноте и вроде бы уж и не безумными глазами.
— Доченька, не надо, — хрипло говорила она, вцепившись в Фросины плечи сухими, жёсткими пальцами. — Пойдём отсюда, пойдём!..
Фрося подчинилась.
На маленькой, давным-давно выдолбленной Михаилом Аверьяновичем лодке они переплыли через Игрицу, недавно вошедшую в свои берега после весеннего половодья, и оказались в харламовском саду.
Здесь соловьи пели ещё яростнее. Яблони отцветали, укрывая землю белой и бледно-розовой душистой порошей не успевших ещё увянуть лепестков.
Фрося, подойдя к медовке, обняла её, точно самую близкую свою подругу, и опять, как тогда в риге, сладко дрогнуло у неё внутри: она застонала. Соловьи примолкли, испуганно прислушиваясь: где-то неподалёку проснулся лесной петушок и дважды уронил своё тревожно-сердитое: «Худо тут, худо тут!» Коростель заскрипел, как всегда, надсадно и неприятно громко. Из-под нависших над рекою тальников снялась пара уток — разрезаемый их крыльями воздух тоже застонал, будто раненый.
Фросю по-прежнему била лихорадка. Дрожь её тела передавалась яблоне, и медовка так же судорожно вздрагивала, осыпая стоявших под нею женщин дождём нежных своих, невесомых лепестков.
Вдруг Фрося качнулась, как от внезапного удара, и, замерев, стала напряжённо слушать что-то. Лицо её тотчас же осветилось под скупыми лучами молодой луны такой непередаваемой и вместе с тем такой простой и земной радостью, для определения которой не придумано ещё слов и которую знают лишь матери, потому что только их природа одарила самым великим и бесценным даром — услышать однажды под своим сердцем нетерпеливое и властное движение новой жизни. Фрося и Улька крепко обнялись и бормотали что-то бессвязное, рождённое только сердцем, им же одним и понимаемое. Потом они присели под яблоней и просидели почти до рассвета. Лишь под утро ушли в шалаш и убаюканные птичьим пением, заснули там наконец крепким сном.
А поутру в сад потянулась харламовская семья.
Первым появился там Михаил Аверьянович, разбудивший Фросю и Ульку. Позже пришли женщины — Настасья Хохлушка, Пиада и Дарьюшка, затем звонкоголосой ватагой ворвались ребятишки, предводительствуемые Ванюшкой.
Должно быть, никто из этих людей не думал об одной удивительной вещи: стоит только над семьёй появиться тёмному облаку, Харламовы, не сговариваясь, ищут убежища в саду и делают это инстинктивно, подсознательно, подчиняясь какому-то особому чувству. И сад действительно либо вовсе отвращал беду, разгоняя сгустившиеся тучи, либо смягчал удары грозы. Люди, сами того не замечая, делались тут добрее, покладистее, внимательнее и предупредительнее друг к другу, все мирские треволнения на время как бы вовсе оставляли их. Мужчины, расположившись где-нибудь в
Олимпиада Григорьевна, которая раньше и близко не подпускала к своему дому Ульку — для этого у неё были свои соображения и доводы, — сейчас, увидев её в саду, не накричала на неё, как прежде, а только сказала мягко, по-доброму:
— А ты, Улюшка, шла бы домой. Ступай, родимая. Старик, отец-то твой, ищет, поди, тебя.
— Не гони ты её. Что она тебе! — глухо и как-то неуверенно сказал Михаил Аверьянович и потупился.
Олимпиада Григорьевна сделала вид, что не услышала мужа, и, взяв Ульку под руки, повела из сада.
С Фросей все разговаривали так, будто ничего и не случилось. А она всё ждала, когда в сад придёт Николай, и очень обрадовалась, узнав от Дарьюшки о том, что служивый загулял и вместе со всей компанией, с Петром Михайловичем и Карпушкой во главе, перекочевал в Варварину Гайку — догуливать.
6
Домой, к Харламовым, Фрося не пошла, как ни уговаривал её свёкор, а, захватив с собою детей, в тот же день перебралась под родительскую крышу. Прожила у отца с матерью до поздней осени, до того дня, когда четвёртому её ребёнку, названному в честь деда Михаилом, исполнился один месяц и когда Харламов-старший, истосковавшийся душою по невестке и внукам, сам пришёл в дом Рыжовых.
Илья Спиридонович, завидев свата, обрадовался ему необычайно, потому что в последние дни пребывал в страшном смятении.
— Что же теперь будет, Аверьяныч, а? Царя спихнули, а теперь и Керенского под зад… Конец свету? — завопил он, едва Михаил Аверьянович переступил порог. — Как же это без царя, а?
— Не знаю, сват. Мои вон, Петро да Павло, митингуют все…
Жизнь сделала резкий, непонятный поворот, и старые люди не знали, что же им надо делать, к чему всё это: к добру ли, к худу ли. Скорее всего, к худу, потому что сваты уже знали: что бы ни совершалось в жизни, по крайней мере на их памяти, то всё почему-то только к худу, а не к добру. Так им казалось. А вокруг творилось нечто совершенно удивительное и небывалое. И что касается Ильи Спиридоновича, то он чувствовал, что никуда от всего этого не уйти, не укрыться, тут уж, пожалуй, не поможет и его давнее средство, когда можно было погрузиться в трехдневную спячку, отгородившись таким образом хоть на малый срок от всех людских забот, — средство это было слишком слабым перед лицом надвинувшихся и потрясших всё до основания событий. И Илья Спиридонович судорожно силился понять, что же такое содеялось, куда всё пойдёт, куда выведет и как ему самому-то отнестись ко всему этому. От поповского дома, где теперь разместился сельсовет, слышалась какая-то музыка. По улице, мимо Рыжовых, плотной толпой торопливо шли люди, многие несли красные флаги и пели. Илья Спиридонович не вытерпел и открыл окно. В его уши тотчас же ударило разноголосо, незнакомо-волнующе и грозно:
Вставай, проклятьем заклеймённый, Весь мир голодных и рабов!Впереди толпы шли Фёдор Гаврилович Орланин, Пётр и Павел Харламовы и, чуть приотстав от них, Карпушка. Илье Спиридоновичу показалось, что он даже различил его тенорок, затерявшийся в рокоте других голосов.
— Господи, святитель… — закрестилась Авдотья Тихоновна.
— Нишкни ты! — прикрикнул на неё Илья Спиридонович, торопливо прикрывая створки окна.
Но и через плотно закрытое окно в избу вторглись эти тревожные, грозящие кому-то и словно требующие голоса: