Витим золотой
Шрифт:
– Да ить благородные, – они все… – Иван не нашел подходящего слова и умолк.
– Эта благородная давно уж с булгахтером путается, – влезая на козлы, ответил Афонька.
– С каким еще таким булгахтером? – грозно спросил хозяин.
– Да с тем самым, которого тогда Маришка Лигостаева в тугае подобрала.
– А не врешь? – У Ивана что-то начало проясняться в полупьяной башке.
– Икону могу снять, Иван Лександрыч, – заверил Афонька.
– Икону? Вот как!
– А что? – обернувшись, спросил Афонька.
– Ничего, брат! Булгахтеру этому пристав Ветошкин давно уже кандалы приготовил. Пошел!
Сивые
Не оглядываясь, крепко сжимая бренчавшие в руке ведра, Устя почти бегом спустилась с пригорка к околице. Лицо ее пылало. Приглашение хозяина учить его французскому языку, а потом поехать с ним «парижское винцо пробовать» было отвратительным, и оно пугало ее. Устя переживала сейчас не только свою двадцать пятую осень. Быстро промелькнувшее лето принесло ей много радости, какой она не испытывала никогда в жизни. Все шиханы казались ей ярко-голубыми и сулили счастье… Еще более радостными были длинные осенние вечера, когда вместе с Василием Михайловичем они засиживались допоздна у него на квартире, а потом вместе выходили из домика и, взявшись за руки, тихо шагали по пустынному поселку. Иногда встречавшиеся в темноте люди узнавали их и почтительно уступали дорогу. О их ночных прогулках на прииске стали втихомолку поговаривать, судить, рядить и домысливать по-всякому. Угрюмая, мрачноватая сноха Якова Фарскова однажды заговорила в продуктовой лавке открыто.
– Неужели все каторжные так и живут по разности?
– Как это по разности и кто, например? – подчеркнуто резко спросила Василиса.
– Да вон хоть бы Лушка с Булановым: фамилии разные, а двоих народили, и оба некрещеные…
– А тебя самое-то кто крестил? – намекая на ее староверскую принадлежность, напористо спросила Василиса.
– У нас по своему обычаю… – смешалась Александра и начала торопливо складывать в холщовую торбу разные кулечки с покупками. Словно оправдываясь, добавила: – Я ведь не про тебя.
– Ну а про кого же еще? – Василиса шумно пододвинула бутылку под зеленый ручеек конопляного масла. От стен недавно выстроенной лавки пахло расщепленной сосной, от полок шел спертый запах дешевой карамели, ваксы и лавра.
– На кого ты еще намекаешь, скажи, пожалуйста? – наседала Василиса.
– Да хотя бы на твою подружку, которая вон все ночи напролет с конторщиком воркует.
– Уж это ты оставь! – Светлые глаза Василисы вдруг остановились, а щеки густо порозовели.
– Не одна я видела, а все говорят, – потупив глаза, ответила Александра.
– А ты поменьше слушай и сама перестань глупости болтать всякие, – напустилась на нее Василиса. – Мы вместе живем, и я лучше тебя знаю, как она воркует по ночам на мокрой от слез подушке.
– На каждый, как говорится, роток… – попробовала Александра защищаться.
– Про меня тоже плели, что я стала голубкой… урядника Хаустова. А я так его приголубила, чуть на второй срок не пошла. Думаете, что если мы побывали на каторге, так за себя не можем постоять? Шалишь, тетенька!
На тонкой коже Василисиного лица горел словно нарисованный гневный румянец. Схватив с прилавка наполненную маслом бутылку, она быстро удалилась.
– Ишь какая сердитая! – добродушно заговорили оставшиеся женщины. –
Услышав от Василисы о бабском разговоре в лавке, Устя расстроилась и как-то увяла.
– Да вам-то что, пусть болтают, – успокаивала Василиса подругу. – Может, я зря вам сказала об этом. Вы уж, Устинья Игнатьевна, простите меня.
– Сколько раз я тебе говорила: не называй меня на «вы»! Мы с тобой одногодки, понимаешь? – рассердилась Устя.
– Мало ли что… Вы образованная, а я простая девка рязанская, судомойка помещикова.
– Ах боже мой! Когда ты наконец бросишь эту рабью привычку? – возмущалась Устя.
Она подошла к кровати, прилегла на подушку. Закрыв лицо платком, продолжала грустным голосом:
– У нас ведь вроде и другого имени нет, каторжные – и все, а раз так, значит, мы на все способны. А ведь не знают шиханские бабы, что, кроме отца, меня никогда ни один еще мужчина не целовал…
Василиса подсела к ней на край постели, взяла за руку и неожиданно заплакала.
Устя вскочила и обняла ее за плечи, ласково тормошила, гладила ее мягкие волосы.
– Ну а ты чего вдруг? Ты-то чего плачешь?
– А затем, – сквозь слезы говорила Василиса, – затем, что страшное я в жизни испытала. – Немного успокоившись, продолжала: – Вот вы сказали, что вас еще никто ни разу не поцеловал, да ведь и меня тоже… Только вот однажды конвойный унтер отозвал на привале и в кусты завел… Не могла я с ним сладить… До того муторно было, что думала – умру потом… Кошкодером его звали арестанты, потому что не любил он кошек, как увидит, так непременно прибьет. И сам-то он с растопыренными усищами на кота был похож. Бывало, как увижу кого с усами, того унтера вспоминаю, и так тошно мне делается, так лихо, Устенька, хоть в петлю!.. Как только вы выйдете за Василия Михайловича, я тоже уйду с прииска, – призналась Василиса.
– Куда же ты надумала?
– А в станицу.
– Ты что, уже и место нашла?
– Покамест только так еще… – ответила Василиса и потупилась.
– Как это так?
– Есть тут один вдовый… – Василиса наклонила голову.
– Неужели влюбилась? Кто же он? – с нетерпением спросила Устя.
– В этом вся и загвоздка, – вздохнула Василиса. – Хоть и дети у него взрослые и внучка есть, а мне все едино, с таким хоть на каторгу, хоть на тот свет.
– Ты, Василиска, с ума сошла! – Устя всплеснула руками.
– А разве я не понимаю, что этого нельзя? – Василиса снова судорожно вздохнула.
– Вот это да! – поражалась Устя. – Ты хоть виделась с ним, говорила?
– Видела его часто, а говорила только один разочек…
– О чем же вы говорили?
– Да ни одного словечка путем… Народу было кругом…
– И где же это было, и кто он такой? – допытывалась Устя.
– Этого я не могу сказать.
– Почему?
– А может, это так, потом все пройдет, а люди узнают и смеяться начнут, а мне сейчас не до смеху… Вот вы научили меня писать, читать. Через вас я первый раз в жизни лапти сбросила и кожаные полусапожки надела. В город поехала, хожу по улочкам и вывески на всех лавках перечитываю и кричу про себя: «Умею, я умею!» А полусапожки скрипят. Я и земли под собой не чую… Потом книжки начала читать, которые вы приносили. Теперь мне хочется хорошо о людях думать…