Владимир Маяковский
Шрифт:
Чехов — автор разночинцев.
Первый, потребовавший для каждого шага жизни свое словесное выражение.
Безвозвратно осмеял «аккорды», «серебристые дали» поэтов, высасывающих искусство из пальца.
Как грек тело перед гибелью Эллады, лелеял слова вежливый Тургенев.
«Как хороши, как свежи были розы».
Но, боже, уже не вызовешь любовь магической фразой!
— Отчего не любит? Отчего?
Насмешлив спокойный голос Антона Павловича:
«— А вы его судаком по-польски кормили? А, не кормили! Надо кормить. Вот и ушел!»
Эстет разночинцев.
Позвольте,
Все равно.
Чехов первый понял, что писатель только выгибает искусную вазу, а влито в нее вино или помои — безразлично.
Идей, сюжетов — нет.
Каждый безымянный факт можно опутать изумительной словесной сетью.
После Чехова писатель не имеет права сказать: тем нет.
«Запоминайте, — говорил Чехов, — только какое-нибудь поражающее слово, какое-нибудь меткое имя, а «сюжет» сам придет».
Вот почему, если книга его рассказов истреплется у вас, вы, как целый рассказ, можете читать каждую его строчку.
Не идея рождает слово, а слово рождает идею. И у Чехова вы не найдете ни одного легкомысленного рассказа, появление которого оправдывается только «нужной» идеей.
Все произведения Чехова — это решение только словесных задач.
Утверждения его — это не вытащенная из жизни правда, а заключение, требуемое логикой слов. Возьмите его бескровные драмы. Жизнь только необходимо намечается за цветными стеклами слов. И там, где другому понадобилось бы самоубийством оправдывать чье-нибудь фланирование по сцене, Чехов высшую драму дает простыми «серыми» словами:
Астров: «А, должно быть, теперь в этой самой Африке жарища — страшное дело».
Как ни странно, но писатель, казалось бы больше всех связанный с жизнью, на самом деле один из боровшихся за освобождение слова, сдвинул его с мертвой точки описывания.
Возьмите (пожалуйста, не подумайте, что я смеюсь) одну из самых характерных вещей Чехова: «Зайцы, басня для детей».
Шли однажды через мостик Жирные китайцы. Впереди их, задрав хвостик, Поспешали зайцы. Вдруг китайцы закричали: «Стой, лови! Ах! Ах!» Зайцы выше хвост задрали И попрятались в кустах. Мораль сей басни так ясна: Кто хочет зайцев кушать. Тот ежедневно, встав от сна. Папашу должен слушать.Конечно, это авто-шарж. Карикатура на собственное творчество; но, как всегда в карикатуре, сходство подмечено угловатее, разительнее, ярче.
Конечно, из погони жирных китайцев за зайцами меньше всего можно вывести мораль: «Папашу должен слушать». Появление
Растрепанная жизнь вырастающих городов, выбросившая новых юрких людей, требовала применить к быстроте и ритм, воскрешающий слова. И вот вместо периодов в десятки предложений — фразы в несколько слов.
Рядом со щелчками чеховских фраз витиеватая речь стариков, например, Гоголя, уже кажется неповоротливым бурсацким косноязычием.
Язык Чехова определенен, как «здравствуйте», прост, как «дайте стакан чаю».
В способе же выражения мысли сжатого, маленького рассказа уже пробивается спешащий крик грядущего: «Экономия!»
Вот эти-то новые формы выражения мысли, этот-то верный подход к настоящим задачам искусства дают право говорить о Чехове, как о мастере слова.
Из-за привычной обывателю фигуры ничем не довольного нытика, ходатая перед обществом за «смешных» людей, Чехова — «певца сумерек», выступают линии другого Чехова — сильного, веселого художника слова.
ШТАТСКАЯ ШРАПНЕЛЬ
Искусство умерло…
Да здравствует искусство!
Художники, поэты, артисты!
Искусство умерло.
Два месяца плакали газеты о новых и новых ранах, наносимых телу красоты.
Поломана последняя тонкая рука, вознесенная к небу Реймским собором, жирные, налитые пивом пальцы прусских улан украшены кольцами хранилищ Лувена, и сдобные булочницы юбки брюссельских кружев треплют по улицам Берлина…
Не знаю, плакала ли бедная красота; не слышно слабого дамского голоса за убедительными нотами крупповского баса.
А на могильном камне — уверенно округленная немецким писателем фраза: «Самый маленький холмик, защищающий тело немецкого солдата, дороже всех сокровищ искусства».
Умерло искусство.
Хорошо быть лавочником!
Сейчас так дешево скупить награбленное и спустить жадной до каждого сегодняшнего слуха толпе.
Можно издеваться над героическими, обреченными смерти народами, инсценируя танцы воюющих держав.
Художники могут сбыть залежавшиеся картинки на бинты для раненых.
Ах, как легко прослыть национальным бардом, выкрикивая самолюбие героев!
Искусство сделали лазаретом, питательным пунктом, маркитанткой для театра войны.
Вандалы-враги ограбили искусство чужого народа.
Вандалы-друзья обокрали Россию.
А мне не жалко искусства!..
Жалеть эту добрую заграничную кухарку?
Ведь в то время, как мы, строители жизни, вознесли дома из железо-бетона и к жестокосердию и силе приучили себя в обмане и борьбе городов, она, раздобревшая от кухонного угара, сентиментально любила парикмахера соседнего переулка. В то время как мы, гордые и самолюбивые, приучились любить себя и свое лицо, грубое и скуластое, она загранично жеманилась, готовя блюда гурманам.