Владимир Мономах
Шрифт:
Когда Злат подъезжал к погосту, он снял шапку и почесал ещё раз затылок, обдумывая, что же сейчас сказать воеводе. Но гуслярам везенье в жизни. Или это боярыня наворожила, как колдунья? Вступив на лёд реки, жеребец вдруг поскользнулся и упал, подгибая передние ноги. Злат едва успел соскочить с седла.
— Перун тебя порази! — рассердился он, вылезая из сугроба, наметённого ветром, и бросился к коню.
Жеребец с трудом встал на ноги, сделал несколько шагов на поводу и заржал тревожно, скаля желтоватые зубы, как будто бы жалуясь на боль. Отрок осмотрел копыта. Плохо кузнец их проверял, одной подковы не было, потому и произошло всё, и бабка на правой передней ноге как будто бы стала распухать. Отрок заметил, что конь
Гордей встретил Злата на торге, где княжеские тиуны принимали оброк белками и мёдом.
— Где пропал? — грозно спросил воевода, глядя на отрока злыми глазами, и подошёл вплотную.
— Конь мой ногу вывихнул. Оттого я и запоздал.
— Где твой конь пострадал? В каком пути?
— Ещё когда в Переяславль ехал.
— Брешешь ты, как лисица.
— Не брешу. Думал — за ночь пройдёт, и наутро лучше жеребцу стало, не хромал, а на обратном пути бабка распухла. Пришлось его на поводу вести.
— Где ночь провёл?
— В твоих хоромах. На поварне мне велели лечь.
— На поварне…
Гордею не пришло на ум ревновать отрока. А Злат сам удивился, что так ловко солгал. Теперь ему стало стыдно перед старым воеводой, проливавшим кровь за Русь. Ещё раз лицо Любавы возникло, как отражённое в тёмной воде.
— Где Псалтирь? — спросил посадник.
Отрок вынул из сумы книгу, завёрнутую в чистую тряпицу, и протянул Гордею. Недалеко стоял князь Ярополк, молодой, но начитанный человек. Он видел, как боярин развернул плат и вынул из него Псалтирь, и старику было приятно, что князь оценил его благочестие.
Злат повёл спотыкавшегося на каждом шагу жеребца под ближайший навес. Боярин с подозрением посмотрел через плечо на отрока, чуя неправду в его словах, или, может быть, прочёл вину во взгляде беспутного гусляра. Но конь убедительно хромал. Гордей снова обратился к кадям с мёдом и к зарубкам на бирках.
У избы стоял Илья Дубец. Узнав, в чём дело, он стал внимательно осматривать ногу жеребца…
Сейчас жеребец шёл как ни в чём не бывало. Это Дубец вылечил его, заставив конюха ставить припарки из тёплого навоза. Злат подумал опять, что нельзя рассказывать боярину о своём приключении. Он назвал бы его прелюбодеем. Рассказать Даниилу? До тот раззвонит об этом по всему Перея славлю. Лучше молчать. Молчат же деревья, стоящие у дороги.
10
За дубами показалось вдалеке мирное селение. Над снежными шапками хижин поднимались и плыли дымы. Мономах подумал, что в этот час там топят печи, девушки прядут волну или, может быть, вышивают языческих берегинь на полотенцах, вместо того чтобы направить свои помыслы на христианские святыни. В избушках жили пахари, бортники и звероловы. Но тропа из села вела на дорогу, по которой можно было попасть в Киев или в богатый Новгород, а эти города вели торговлю с Царьградом, посылали туда меха и мёд, оттуда везли материи, вино и многие другие товары; так замыкался мировой круговорот жизни, и скромные хлебопашцы и вышивальщицы принимали в нём участие. Без них города, прославленные до пределов земли, или высокие каменные храмы, или осыпанные жемчужинами облачения царей и патриархов остались бы сонным видением, выдумкой книжника, а именно жизнь поселян наполняла весь мир горячим дыханием.
Старый князь, представляя себе в воображении всё то, что происходило на земле в предыдущие годы, опять вспомнил об Олеге и подумал, что суетная жизнь этого человека напоминала извилистую дорогу, вроде той, по которой Мономах ехал сейчас в Переяславль среди зимних дубов…
Выполняя тайное повеление василевса, некто Халкидоний, спафарий по своему званию и служащий в секрете логофета дрома, прибыл в Корсунь и тотчас дал знать через торговых людей в половецкие степи, что желает вести переговоры по крайне важному делу с ханом Урусобой. Однако царский посланец требовал, чтобы предварительно были присланы в этот город заложники и проводники. Халкидоний по многолетнему опыту знал нравы степных кочевников (впрочем, справедливость требовала сказать, что нравы христианских правителей мало чем от них отличались, а порой даже превосходили варварское вероломство крайней жестокостью и коварством) и поступал так в заботе о безопасности своей особы. Следуя степному обычаю, он привёз также с собой многочисленные подарки: расшитые золотыми цветами материи, тюк серского шёлка, серебряные или поддельные золотые сосуды, амфоры с вином, полированные зеркала для половецких красавиц. Заложники вскоре явились и в вознаграждение за согласие сидеть до конца переговоров в мрачной корсунской башне тут же потребовали подарки. Так же поступили и проводники, с деланным равнодушием намекая, что путешествие в далёкое становище может длиться месяцами, а может с помощью сведущих провожатых сократиться и до двух недель. Ввиду того, что предприятие не терпело промедления, пришлось часть даров раздать и проводникам. Едва Халкидоний, после всяких проволочек, ожиданий, неуютных ночёвок под открытым небом, опасных переправ и вечного страха за свою жизнь и порученные ему царские сокровища, прибыл в становье Урусобы, как хан захотел получить дары не только для себя и своих жён, но и для родственников и видных воинов.
На третий день, потягивая перебродившее кобылье молоко из хрупкой радужной чаши александрийского стекла, которую ему только что привезли из Царьграда, развалившись на шёлковых подушках и рассеянно лаская нежную шею самой молоденькой из своих жён, половецкий повелитель говорил:
— Князь Олег наш союзник. Мы побратались с ним, ездили вместе на охоту. Как я могу поднять руку на брата?
Юная ханша шуршала шелками, звякала запястьями, жмурясь, как кошка, от сознания своего благополучия.
— Как пролить кровь брата? — повторил со вздохом Урусоба.
Подобная постановка вопроса коробила спафария, привыкшего к эзопову языку константинопольских секретов. Вытирая красным платком вспотевший лоб, он убеждал собеседника:
— Кто требует от тебя, чтобы ты посягнул на Олега? Жизнь есть дар божий. В крайнем случае можно было бы ослепить его и тем отнять возможность вредить царю. Но в настоящее время этого не требуется.
Половец не донёс чашу до рта и презрительно скривил губы.
— Ослепление — человеколюбивее смертоубийства, — настаивал спафарий.
Хан поморщился. Это был дородный человек, уже не первой молодости, обрюзгший и в то же время наделённый огромной властью и не лишённый некоторого величия.
— Ослепление… Какую цену имеет жизнь воина, лишённого зрения? Как увидит он саблю, занесённую над его головой? Как оценит красоту пленницы?
— Женская красота познаётся главным образом прикосновением, — осклабился грек. — Хе-хе!
Но хан отрицательно качал головой. Он не хотел принимать участие в подобных предприятиях, как убийство или ослепление друга.
— Могу тебя заверить, что нам нужно пока совершенно иное, — успокаивал хана спафарий. — Царь имеет на него особые виды. Поэтому схвати князя и доставь на греческий корабль, и ты получишь сто золотых.
Урусоба насторожился:
— И потом ты его ослепишь?
— Я же тебе говорю, что об ослеплении не может быть и речи. И не забудь, что ты получишь дары.
— Дары, полученные мною, — знак уважения.
— Ты его вполне заслуживаешь. Однако я тоже имею право на твоё содействие.