Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
Шрифт:
Стихи Ходасевича 1906–1907 годов, составившие книгу «Молодость», уже не в пример лучше. Гораздо увереннее поэтическая техника, гибче и богаче язык, исчезла «надсонщина», нет больше наивных юношеских излияний, но главное — сквозь общесимволистские штампы время от времени, пусть еще очень робко и смутно, проступает собственное лицо поэта. Что-то от настоящего Ходасевича видится в «Ряженых» с их тревожным окончанием, или в таких строгих, малосамостоятельных по образам, но точных по интонации строчках:
Один, среди речных излучин, При кликах поздних журавлей, Сегодня снова я научен Безмолвной мудрости полей. И стали мысли тайней, строже, И робче шелест тростника. ОпавшийВ стихах Ходасевича отразились общие переживания и настроения того круга, к которому он принадлежал. Неслучайно в книге есть стихотворение «Sanctus amor», посвященное, само собой, Нине Петровской. Неслучайны подражания Брюсову («К портрету в черной рамке»), Андрею Белому («Осень»), Блоку («Цветку Ивановой ночи»). Но ближе всех Ходасевичу, пожалуй, оказался Федор Сологуб, самый строгий, мрачный и аскетичный из символистов, петербуржец, которого Владислав лично не знал. Именно у Сологуба заимствован образ «елкича», обративший на себя внимание Веры Буниной.
Личные вкусы и пристрастия Ходасевича проявляются в том, что мрачные, «гибельные» образы и символистские абстракции уже в первой книге сочетаются с уютными стилизациями, отсылающими к пушкинской эпохе («Элегия», «Стихи о кузине»):
Кузина, полно… Всё изменится! Пройдут года, как нежный миг, Янтарной тучкой боль пропенится И окропит цветник. И вот, в такой же вечер тающий, Когда на лицах рдяный свет, К тебе, задумчиво вздыхающей, Вернется твой поэт.Это «пушкинианство» Ходасевича не встречало понимания у многих его друзей, верных символистской неврастенической эстетике — например, у Нины Петровской. «Не забирайтесь на чужие вышки. Ломайте душу всю до конца и обломки бросайте в строфы, такой Ваш путь или никакой » [153] , —пишет она Ходасевичу 29 апреля 1907 года.
Та любовная драма, которую переживал Ходасевич в 1905–1907 годах, отразилась в стихах «Молодости» косвенно. Лучшие (и самые личные) стихи этой книги напоминают обрывки снов о какой-то возможной, но уже не случившейся жизни. Боль и обида спрятаны где-то глубоко, а на поверхности — легкие, но точные слова:
153
Из переписки Н. И. Петровской// Минувшее. М.; СПб., 1993. № 14. С. 373.
Интересен мотив «сына», возникающий еще раз («Медвежонок, сын мой плюшевый…»). Этой темы — отцовства — потом у Ходасевича в стихах никогда не возникало. В жизни у него никогда не было детей. Был мальчик, к которому он, судя по всему, относился почти по-отцовски… но потом расстался с его матерью — и больше о нем почти не вспоминал.
И все-таки стихи, вошедшие в первую книгу Ходасевича, всего лишь обеспечивали ему место в ряду небесталанных поэтов околосимволистского круга, которых к концу 1900-х годов насчитывалось уже несколько десятков.
Но было в книге «Молодость» одно стихотворение, непохожее на все, что писали друзья и учителя Ходасевича. Оно было написано в самые трудные для поэта дни, в июне 1907 года, и посвящено Муни. Это стихотворение — «В моей стране». Оно открывает книгу:
Мои поля сыпучий пепел кроет. В моей стране печален страдный день. Сухую пыль соха со скрипом роет, И ноги жжет затянутый ремень. В моей стране — ни зим, ни лет, ни весен, Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей. Там круглый год владычествует осень, Там — серый свет бессолнечных лучей. Там сеятель бессмысленно, упорно, Скуля как пес, влачась как вьючный скот, В родную землю втаптывает зерна — Отцовских нив безжизненный приплод…Жуткая отчетливость и точность этих строк — прорыв в зрелую поэтику Ходасевича, которой еще предстояло сложиться. Может быть, лишь форсированное повторение однотипных определений («бессолнечных лучей», «безжизненный приплод») обличает юность поэта.
Мотив любовного отчаяния и тоски проявляется только с четвертой строфы:
А в шалаше — что делать? Выть да охать, Точить клинок нехитрого ножа Да тешить женщин яростную похоть. Царапаясь, кусаясь и визжа. А женщины, в игре постыдно-блудной, Открытой всем, все силы истощив. Беременеют тягостно и нудно И каждый год родят, не доносив. В моей стране уродливые дети Рождаются, на смерть обречены. От их отцов несу вам песни эти. Я к вам пришел из мертвенной страны.В том и ужас, что «мертвый», «безжизненный», «бессолнечный» мир не бесплоден. Ему присущ эротизм, но некрасивый, отталкивающий, темный. Он порождает некую жизнь, но убогую, уродливую, второсортную. В сущности, это образ ада — внутреннего ада, скрытого в человеческом сознании, ада, который именно тем и ужасен, что он — не смерть, а некая неполноценная, оборотная сторона жизни. Любовное несчастье (в сущности, довольно тривиальное) открыло этот ад для его поэтического зрения.
Реакция знакомых на это стихотворение была различна. Нине Петровской оно чрезвычайно понравилось. Видимо, понравилось оно и Муни, который вообще-то был к стихам Ходасевича строг. Любопытно, что Тиняков был шокирован «ужасным нагромождением ужасных образов и слов» [154] . (Любопытно это потому, что сам Тиняков если чем и остался в литературе, то именно «ужасными», шокирующими, провокационно-антиэстетичными стихами, только несравнимо более плоскими, чем у Ходасевича.)
154
РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 85.
Видимо, именно в те дни, когда происходило окончательное расставание с Мариной, Владислав Фелицианович передал Кречетову рукопись книги. Два месяца спустя, в феврале 1908-го, она вышла. Так поэт попрощался с целым периодом своей жизни. Предстоял новый — один из самых трудных.
Глава четвертая
БЕДНЫЙ ОРФЕЙ
Три года после расставания с Мариной — период в биографии Ходасевича темный: подробностей об этом времени его жизни известно немного.
Жил он в эти годы в меблированных комнатах «Балчуг», на одноименной улице, в Замоскворечье. На этой улице (в здании нынешнего отеля «Балчуг Кемпински») находились в то время многочисленные мастерские художников. В биографической хронике, написанной Ходасевичем для Берберовой, под 1908–1911 годами трижды значится «карты», дважды — «пьянство», один раз — «голод».
Похоже, молодой поэт прочно погрузился в богемный быт в его самых традиционных и стереотипных формах.
Средоточием этого быта в Москве был все тот же Литературно-художественный кружок. Но если в начале десятилетия он был оплотом «либеральных адвокатов», относившихся к «новому искусству» со смесью ненависти и тайного любопытства, как к чему-то завлекательно-порочному, то к 1908 году символисты составляли в нем полноценную, если можно так выразиться, фракцию, наряду со «знаньевцами», а также многочисленными любителями словесности и меценатами, от Рябушинского до иголочного фабриканта Владимира Гиршмана, китами журналистики, вроде Власа Дорошевича и Владимира Гиляровского, актерами, среди которых главенствовал Александр Сумбатов-Южин, и разного рода «общественными деятелями» неопределенного сорта. Даже в качестве председателя кружка психиатра Баженова сменил сначала Кречетов, а потом — Брюсов. С 1905 года Кружок, сменивший несколько помещений, одно другого роскошнее, располагался в особняке Востряковых на Большой Дмитровке, 15.