Вместе во имя жизни (сборник рассказов)
Шрифт:
— Да-а, — протянул он тихо, — что-то сегодня утром нет никого. Видно, спят долго. Но, с другой стороны, рановато еще. Что им сейчас тут делать?
Так он стоял и смотрел. В воскресное утро есть на что посмотреть. «Приедет сейчас мотоцикл, — подумал Байковский, — приедет парень с бутылями, наберет в них водичку, потому что эта водичка ох как хороша после воскресного обеда, не хуже пива: так и бьет в нос, слезу вышибает. И парень спросит: «Ну как, дед? Как жизнь? Пасешь еще?» «Пасу, — ответит Байковский и спросит парня: — Хороша водичка, не так ли? А зачем тебе ее столько?» «Да знаешь, дед, мы теперь живем в новом доме, нужно отметить это, а водичка так хорошо идет после сливовицы!» «А что ж, и правда!» — скажет Байковский. А парень добавит: «И зачем ты, дед, корову пасешь? Сдал бы ты ее в кооператив и успокоился!» Скажет так и уедет, но тут же придет другой мотоцикл, побольше, на нем будет парочка, он и она, они слезут, напьются водички и давай дальше, а по пути оглянутся и крикнут: «Будь здоров, дед! Спасибо за водичку!» «Будьте здоровы, и вам спасибо», — ответит он. Потом приедет сюда с добрый десяток мотоциклов, и поменьше, и больших, и люди будут набирать водичку, потом и автобус прикатит. Автобусы ездят сюда не каждый день, а только по воскресеньям, и в них битком набито экскурсантов. Все они едут в Теплицы. Разные экскурсии, и откуда столько народу берется, и про все спрашивают, разные вопросы задают. И машины разные здесь останавливаются: и черные, и светлые, и зеленые, и желтые. И может, опять кто-нибудь, как в прошлое воскресенье, будет рассуждать, что машины должны быть только красного цвета. Черные и серые машины не отличишь от дороги, зеленые — от деревьев и молодой пшеницы, желтые — от спелых колосьев и соломы, потому-то люди порой и разбиваются. Мол, в таких-то и таких-то странах тот и этот цвет уже запретили, скажет кто-нибудь. Приходят люди и приезжают, пьют, едят. Приходят, курят и снова принимаются за еду, ведь водичка аппетит разжигает. Рассказывают всякое,
— Да, — произнес Байковский и снова ткнул палкой перед собой. — Нет, тогда тебя не было, — сказал он, разговаривая с бетонной плитой, из которой журчала вода и которую он словно хотел убрать со сверкающей росой травы. — Тогда тебя еще не поставили. Источник тогда еще в бетон не одели. Сделали это уже после весенней пахоты. Много времени прошло, пока люди договорились» очень много. Эти свое твердили, другие — свое. Как всегда! И к чему такие комедии? Уже начали было строить, а все еще не могли договориться, и ссорились все, и ругались. Одни хотели сделать подороже, забетонировать, другие желали подешевле и поскромнее. Навозили сюда песку, рыть начали, потом жатва пришла, там молотьба началась, так тебя, водичка, тогда и не одели в бетон, только куча песка лежала, большая куча, доски, бревна, а потом все и началось…
Старый Байковский нехотя отвел глаза от надписи и уставился на сверкающую струйку, вытекающую из черной железной трубы и отливающую золотистым, солнечным светом. Байковский смотрел неподвижным взглядом, не сводя глаз с серой бетонной плиты, и чувствовал, что никогда еще надпись не была такой отчетливой. Он не мог от нее оторваться. Казалось, надпись взывает к нему. Да, она словно зовет его! А говорят, люди днем не боятся. Кому есть чего бояться, тем страшно и при свете дня„.
— В ту пору, водичка, тебя еще не забетонировали, — сказал он. — В ту пору другие заботы были у жителей Коштиц. Помню, тогда только отмолотили, осень пришла, да не совсем еще пришла, а только так, заглянула. Тогда я в такое же воскресенье отправился пасти коров. Коров тогда у меня было побольше, целых три штуки. Теперь уж только за одной хожу, за Лысухой. Отдал я своих коров сыну, а тот — в кооператив, в кооперативе их теперь уже с лихвой. В ту пору в такое же воскресное утро стоял я здесь, в вербняке, и прислушивался, а где-то вот здесь, — и он ткнул толстой палкой впереди себя, — где-то здесь поднялась стрельба и грохот. Ей-ей, право слово! Ага, думаю я себе, ведь наши парни в деревне говорили: мол, что-то происходит, мол, это партизаны… Но, думаю я дальше, об этом твердят уже недели две. Здесь партизаны, там немцы и еще какой-то пришлый народ… Да тут вскоре грохот стал сильнее, и по шоссе мимо нашей воды проезжает восемь новехоньких машин. Да, восемь их было, я тогда их хорошо сосчитал. Это наши были, знал я. Откуда и куда они ехали, о том, конечно, я не ведал. За машинами — три пушки небольшие, кухня, а в машинах полно солдат. Что такое творится? Я вышел на шоссе, смотрел вслед им, а когда они уже уехали, вернулся в свои вербы с тяжелой головой. Да, что-то делается, что-то происходит, думаю я, и вправду что-то происходит. А мой парень, Ондра, тоже ведь в солдатах. Смотрю я на коров. Значит, парни вчера не зря говорили. Люди-то сразу все узнают!.. Что-то происходит, и совсем рядом — кто-то с кем-то бьется. А кто с кем? Здесь солдаты, там солдаты, фронт не поймешь где — в такой войне никто порой не знает, с кем надо быть заодно. Ну, с немцами, конечно, нет. Те пусть отправляются восвояси, чего им здесь надобно? И зачем они еще сопротивляются? Долго им не выдержать. И так больше четырнадцати дней — то одни здесь, то другие! Где фронт, не поймешь, думаю я себе. Вот когда мы были на русском фронте, там никакого движения, фронт держался крепко! Строгая была линия! А теперь? Сплошной непорядок… А потом прошло так с полчаса… И что там? Кто в этом разберется? Ведь война теперь идет не по правилам. Проехали, значит, тогда эти солдаты на машинах, и грохот тоже утих, да все бы и кончилось, не будь здесь этой водички!
Солнце медленно поднималось над горизонтом, желтело среди редких туч, желтели от него ольха, вербы, белая кора берез, трава, желтела и бетонная кладка, откуда по железной трубе вытекала вода.
В вербняке, за спиной Байковского, блеснул в траве черный уж, повернулся назад, отполз и скрылся в ручейке.
Тишина, казалось, вбирала в себя и птичий гомон, и шум воды; все замерло, ни ветерка, только в вышине над ручьем пролетели две ласточки, распоров воздух крыльями.
Банковский смотрел на все это и вспоминал то осеннее воскресенье, которое мучило его уже почти двенадцать лет. Машины с солдатами тогда проехали по шоссе и скрылись. А утро было такое тихое, как всегда, когда он выгонял коров. Он стоял задумавшись в вербняке, опираясь на толстую палку, в старой залатанной куртке, наброшенной на плечи, покуривая свою короткую трубочку, и вдруг вздрогнул от неожиданности. Ничего подобного он еще у ручья не видел. От шоссе, идущего поверху, спускался высокий человек с непокрытой лохматой головой. Худой, кожа да кости, он еле тащился, опираясь на сук — видно, поднял по дороге эту кривую корягу. На нем были рваные коричневые штаны и старая тонкая рубаха. Большие черные глаза блестели за очками. Байковский не знал его и никогда не видел прежде. Неизвестный (это был типограф из Вены Роберт Фрейштатт) спустился с шоссе. Увидев коров, он замер в испуге, потом огляделся по сторонам, и взгляд его остановился на куче песка, привезенного для бетонирования источника. Он подошел к воде, опустился на песок, снова огляделся, а потом умылся и стал пить долго и жадно. Байковский смотрел на него из вербняка. «Определенно, это чужой, — подумал он про себя, — не здешний человек. Видно, оттуда… из тех лагерей выпустили или сбежал. Там, говорят, все такие. Боже милостивый, ну и худой, бедняга, едва живой! И что же это такое люди делают с людьми? В лагерях этих, говорят, людей просто голодом морят». Байковский смотрел на человека и вдруг почувствовал к нему острую жалость, увидев, что тот не может встать. Фрейштатт с трудом привстал на колени, потом соскользнул по куче песка и так остался лежать на земле. Старый Байковский вышел из вербняка и кинулся к нему: «Что с вами, приятель?» Фрейштатт сполз еще ниже и с испуганным видом уставился на стоящего над ним человека. Байковский с палкой и трубкой в руке вдруг ощутил страх. «Что с вами случилось? Вы чуть богу душу не отдали! Откуда вы?» Фрейштатт немного повернулся и широко открыл большие черные глаза. «Deutsch? — спросил он. — Sagen Sie mir, bitte…» — «Что, что такое вы говорите?» — «Sprechen Sie deutsch? Wo sind die Partisanen?» [34] «Что с вами? Вам плохо? Замерзли или от голода? Вам что-нибудь нужно? Ночью было холодно, осенью так уже бывает. Партизаны? Они вам сделали плохо? Гонятся за вами? Но зачем партизанам за вами гнаться? Вижу, вы говорите по-немецки, но что говорите, не пойму. Я и сам бывал в Австрии да не очень-то выучился», — сказал Байковский. Фрейштатт минуту смотрел на него, потом перевернулся на спину, на бок и уперся локтем в песок. Медленно привстав, он снова рухнул на землю. «Вам, видно, плохо от нашей водички, — сказал ему Банковский. — Наша вода не годится, когда человек голодный. Она голод делает сильнее. Сильная водичка, не всюду такую встретишь… Ну раз так…» Байковский сунул трубку в карман, положил свою палку на кучу старых, забрызганных известью досок, взял Фрейштатта под мышки, поднял и посадил, прислонив спиной к куче песка. Потом вытащил из кармана кусок хлеба, подал Фрейштатту. До сих пор он еще никогда не видел, что можно так есть хлеб. Фрейштатт вначале отломил два кусочка, положил в рот, пожевал, а потом обеими руками запихал кусок целиком в рот. Байковский смотрел на него, присев на кучу старых досок и набивая трубку. «Рус, мадьяр?..» Фрейштатт ел, словно не слышал. «Немец, француз?.. И кто вы такой, приятель? Голодный, верно? И холодно вам? Замерзли совсем? Откуда вы? За вами что, гонятся?» Фрейштатт перестал есть, обеими руками оторвал ото рта корку и взглянул на Байковского, улыбающегося и все еще удивленного. Большие глаза его тоже улыбались и влажно блестели. «Danke Ihnen sehr schцn» [35] , — сказал Фрейштатт тихим, слабым голосом, смотря на Байковского. «Вы удивляетесь, — подумал он, — не знаете, кто я такой. Я благодарен вам за этот кусок хлеба, он помог мне, но… Я из Вены, типограф, я жил у брата в Трнаве, потом мы скрывались в Грушове, кажется, так называется та деревня, а иду я к партизанам. Болен я, желудок болит, не знаю, дойду ли. Ослаб очень, даже говорить не могу…» «Ловят вас? А кто? Немцы? Партизаны?» — спросил Байковский. Фрейштатт слегка пожал плечами. Старый Байковский помог Фрейштатту встать на ноги и завел его в вербняк, а потом начал показывать на себя, на него, на Коштице и на трех коров, которых он пас. «Знаете что? Вы тут попасите моих коров, а я схожу домой и что-нибудь принесу вам на дорогу! Что вам кусок сухого хлеба? Как псу муха! Ведь вы тощий, как палка. — Байковский сбросил с плеч залатанную куртку и подал ее Фрейштатту, сидящему на траве в вербняке. — Я скоро приду, а за коров не бойтесь. Они голодные и отсюда не уйдут. Коровы эти такие, что под ними хоть костер раскладывай». И Байковский ушел.
34
Вы говорите по-немецки? Где партизаны? (нем.)
35
Я вам очень благодарен (нем.).
— Не нужно было мне этого делать, — проговорил он сейчас тихо, стоя в вербняке, и невольно вновь посмотрел на синеватую, словно кричащую надпись: «г. 1944», поправив на плечах куртку из солдатского сукна. — Так ушел я тогда, еще на коров оглядывался и на него, шел и спешил, думал скорее принести ему чего-нибудь поесть… Да, не следовало мне этого делать, лучше бы я его взял хотя бы на закорки — ведь он был как перышко — и донес в Коштице, а там где-нибудь укрыл, но я думал, что принесу ему что-нибудь, он поест и пойдет…
Над вербняком и ольхой пролетел ястреб.
«Видно, гнездо у него здесь», — подумал Байковский, и опять его мысли вернулись к тому воскресенью. Как все тогда могло случиться? За такое короткое время? Этого Байковский никак не мог понять. Он ушел от источника, а Роберт Фрейштатт, типограф из Вены, который шестой год скрывался у брата, доктора в Трнаве, а потом в Грушове и который добрел, скрываясь, из Грушова до Коштицкого источника, медленно повернулся, глядя вслед Банковскому, спешившему в деревню. Он ничего не понимал. Он ничего не понимал уже с той минуты, когда ушел из погреба и когда парень, укрывший его на ночь, испуганно сказал: «Soldaten! Soldaten!» [36] Он ушел из Грушова, когда они там появились… Четвертый день он ничего не ел… Не мог — не принимал желудок. Фрейштатт сжал в руке корку хлеба. Там, в деревне, парень не мог ему ничего принести, у парня были тогда в руках только вилы, он ворошил сено, перед домом ходили солдаты, и он боялся. Брата забрали с женой и ребятишками, а ему удалось скрыться, и, пока он не попался, прячась где придется, все это походило на игру, на состязание… Но это не было игрой. Фрейштаттом завладели видения, которые преследовали его уже давно: вот он идет, бежит по перекресткам улиц, ему удалось убежать, мигают огни — красные, оранжевые, зеленые, он перебегает перекресток на красный свет, и вдруг на него наезжает множество черных шин, огромных, рубчатых, жестких. Возможно, из-за них его никто не видит, и потому его еще не настигли. Но где же, где партизаны? И куда ушел этот старик? И о чем он говорил? Вернется ли он? Как у него узнать, где партизаны? Вдруг он кого-нибудь с собой приведет?.. И Фрейштатга охватывает удивительное чувство: он больше не ощущает страха. Но, осознав это, он тут же пугается. Плохой признак, если он больше не боится… Прошел почти час, и за этот час на шоссе у Коштицкого источника гудели и гремели немецкие машины и мотоциклы, потом этот грохот и треск снова замолкали. Роберт Фрейштатт дрожал от страха в вербняке, не в силах взглянуть на шоссе, а когда опять стало тихо и он решил, что все проехали, вновь затрещал мотоцикл. Пронзительное гудение его мотора становилось все громче, переходило в треск и приближалось к источнику и к нему, Роберту Фрейштатту. Вот мотоцикл замолк, потом треск вновь усилился, и Роберт Фрейштатт, испуганно взглянув на идущее поверху шоссе, увидел, что с мотоцикла слезли три немецких солдата. Они медленно спускались по тропинке к куче песка и досок, шли к воде. Все трое были в касках и новой серо-зеленой форме. Идущий последним остановился на полпути, взглянул на коров в вербняке, потом на песок и воду и увидел на пыльных досках палку, оставленную Байковским.
36
Солдаты! Солдаты! (нем.)
«Эй! — крикнул он звонким приятным голосом. — Кто тут коров пасет?» Фрейштатт замер в вербняке, сжавшись в грязной, засаленной и залатанной куртке Байковского. Штурмбанфюрер Теодор Кнопп, сильный, высокий, широкоплечий парень из Эттингена, крикнул еще раз: «Эй! Кто тут пасет коров?» Фрейштатт сидел, слегка повернув голову, и через редкую листву вербняка отчетливо видел всех их. Он страшно боялся кричавшего солдата, стоявшего на тропинке с автоматом в руках и длинным пистолетом в черной кожаной кобуре на боку.
«Подождите, не пейте! — сказал Кнопп солдатам. — Кто знает, что это за вода. Может, и не питьевая. Спросим у того, кто пасет этих коров; правда, может быть, мы его так же поймем, как и этих коров». Он спустился к источнику и поднял с доски толстую палку Байковского. Рассмотрел ее, прикинул на руке и усмехнулся: «Испугался и убежал, дурак, а чего ему нас бояться?» Кнопп тут же замолчал, потому что увидел вдруг в вербняке худую белую ногу и коричневую штанину. Усмехнувшись, он сделал знак солдатам, подошел к вербам поближе и сказал: «Встать! Что вы тут делаете, mein Herr? [37] И почему не отзываетесь, когда к вам обращаются? Это ваша палка? Вы нас испугались, не так ли? И скрылись, увидев нас? Но, странное дело, вы так спешили, что и палку свою забыли». Фрейштатт молча смотрел на него, светились его большие черные глаза и блестели очки, на фоне темно-зеленой вербы белело его бледное лицо, заросшее черной щетиной. «Убейте меня, — словно кричала его душа, — ведь так длится уже более пяти лет». Ему снова виделись буквы и строчки, которые он некогда набирал. «Убейте меня! — словно кричали солдатам набранные им строчки. — Вы давно меня преследуете! Так перестаньте, ведь и вас, возможно, ждет моя участь! Мудрых вы превращаете в фанатиков и мучителей, а простодушных — в убийц и зверей. Убейте меня, — мысленно говорил им Фрейштатт. — Я больше не могу. Я больной человек!» Фрейштатт слегка приподнялся, упал на траву и снова привстал. «Не можете? — спросил его Кнопп. — Так я вас подниму! Ну что? Это вы пасете здесь коров? Кто вы такой?» «У меня болит желудок…» — сказал Фрейштатт и прижал к груди белую, очень тонкую руку. «Эти коровы не ваши, mein Herr, эти коровы не знают по-немецки, — сказал ему Кнопп, — вы лжете! Извольте встать!» Фрейштатт поднялся на колени, стараясь выпрямиться, и тут Кнопп сказал ему, что он поступает неразумно, и показал на него своим солдатам…
37
Мой господин (нем.).
— А я-то спешил к водичке и к этим вербам, — тихо говорил старый Байковский, обращаясь к самому себе и источнику с надписью: «г. 1944». — Если бы я мог все это кому-нибудь рассказать, хотя бы словечко молвить! Вот если бы сюда забрел какой-нибудь неизвестный бедолага, может, он бы и послушал меня… А я-то спешил тогда сюда к водичке и к этим вербам с куском хлеба, брынзой и салом… Сегодня люди веселые стали, беззаботные… — Байковский замолчал, слушая утренний птичий щебет, доносящийся с полей, недалеких лесов и гор. — Спешил я сюда с куском сала и хлебом с брынзой и вдруг услышал выстрелы. Затрещало так, словно из автомата. Я тут сразу понял, в чем дело. Замер, остановился. Так затрещало, словно из дубовой доски вытаскивали ржавый гвоздь. Потом сделал шага два-три, снова остановился и вижу: на шоссе стоит мотоцикл и на него садятся трое немецких солдат, уже садятся… Я тут сразу понял, что дело плохо, — продолжал Байковский, — и стал торопиться. Кинулся бежать изо всех сил. Но как может бежать такой старый человек! Вот я и бежал со своей брынзой, куском хлеба и салом и с выходным пиджаком, чтобы этот человек мог одеться… — Банковский снова замолчал и посмотрел на бетонную кладку, на синие цифры и букву. Ее неровные края освещало сейчас желтое солнце, выходящее из-за желтеющих облаков.
Над шоссе, то взмывая вверх, то падая вниз, пролетел стриж.
Вокруг Коштицкого источника сверкала ранняя июньская зелень. Поле, трава, вербы, ольха, березы, осины и недалекие леса, горы и холмы — все становилось ярче; солнце поднималось за спиной Банковского, и тени падали на листву верб. Вербняк словно давил на него, давил своей тишиной.
«Много времени прошло с тех пор, — подумал он, — много времени. Скоро уже двенадцать лет будет». И он вдруг рассердился, что вспомнил о том дне, но его тут же охватила жалость. У него сейчас было такое чувство, словно он тут помолился за того несчастного. Он переступил ногами в темно-зеленых штанах, поправил на плечах куртку из такого же сукна и оглянулся на Лысуху. Корова мирно паслась, опустив голову к земле и пощипывая зеленую травку. Банковский оперся на палку, вслушиваясь, как журчит вода по бетонной плите, по железной трубе и среди чисто вымытых камней. И вдруг он улыбнулся. Эту плиту поставили только в сорок седьмом году, но написали: «г. 1944», потому что он, Байковский, так хотел, хотя и не сказал никому, почему хочет именно так. Как его ни расспрашивали, что ни говорили люди, он стоял на своем, и они наконец сделали так, как он хотел. Конечно, ворчали: «И что это старый Яно Сухая Колючка разыгрывает комедию? Такие устраивает представления!» Но наконец сделали эту надпись; каменщик Ондркал выбил эти цифры… «Эх, водичка, моя хорошая, тебе бы из колодца покрасивее течь! Из такого красивого, каменного, как там, в Теплицах… Ондркалу не суметь такого поставить, он только сделал эту бетонную плиту и тэ страшно гордился! Эх, водичка, вода! Пришел сюда нищий попрошайка, дал напиться слепой девчушке, и стала бить водичка из земли…»