Вне себя
Шрифт:
Может быть, это все последствия комы, избыток глютамата гипертрофировал одни воспоминания в ущерб другим. Или просто что-то забывается от равнодушия и рутины, в которой все мы погрязаем рано или поздно, даже те, кто считает себя защищенным от этого своей страстью. Моя страсть к растениям сохранила мне лишь работоспособность: в плане чувств жизнь у меня не удалась, под внешним благополучием скрывался банальный крах, плачевный итог, который и вправду лучше бы забыть.
Я отталкиваю листки. На душе мерзко. Нет больше ни сил, ни желания нырять в интернет, искать новые доводы, доказывать свою правоту, изобличать ложь… Может, плюнуть, поставить на всем этом крест и начать жизнь заново где-нибудь подальше отсюда… или с чистой совестью
Среди маячащих вокруг посетителей с подносами, ожидающих, чтобы я освободил место, одно лицо вырисовывается отчетливо, один голос удерживает меня. Один-единственный человек поверил мне, протянул руку без задней мысли, просто проявил доброту. Я спускаюсь к туалетам, снимаю трубку висящего на стене телефона, набираю номер под плач младенца, которому меняют пеленки. Мюриэль отвечает после второго гудка.
— Мартин, наконец-то! Я два часа жду вашего звонка, у меня потрясающая новость!
Я готов порадоваться за нее, но она продолжает:
— Я говорила с вашим ассистентом, я ему все-таки дозвонилась…
— Родни Коулу?
— Он еще и по-французски говорит, я не ожидала! Он просто обалдел, когда узнал, что с вами приключилось. Он тоже не понял, какого черта ваша жена отколола такой номер, но она, оказывается, уже почти год в депрессии. Он классный парень. Сказал: я соберу все доказательства, что Мартин — это Мартин, и немедленно вылетаю. Он будет здесь завтра утром.
— Постойте, постойте, Мюриэль… Вы описали ему, как я выгляжу?
— Конечно! И того паршивца тоже описала. Эй-эй! Не начнете же вы сомневаться в себе теперь, когда мы получили доказательство?
«Мы» отзывается эхом в гуле уличного движения на том конце провода. Я зажмуриваюсь, удерживая слезы.
— Я закончу в четыре, заберу Себастьена из школы, и встретимся у меня, ладно? Адрес помните?
— Да… Так что Родни?
— Будет завтра в девять утра в отеле «Софитель», Порт-Майо. Ну что, договорились?
Я бормочу слова благодарности, вешаю трубку, прижимаюсь лбом к стене. Я так долго боролся с абсурдом, что теперь, когда жизнь вроде бы подтвердила мою правоту, мне трудно в это поверить. С чего бы Родни, расчетливому карьеристу, умеющему держать нос по ветру и всегда предпочитающему выждать, так напрягаться из-за меня, после того как он даже не опознал меня по фотографии? Впрочем, я что-то не помню, чтобы его имя где-то упоминалось, кроме моего списка.
Я бегу назад по лестнице, хватаю со стола оставленные листки. А детектив-то, оказывается, вообще не называет имен людей, которым показывал мое фото в Йеле. Он пишет: «его коллеги с кафедры ботаники», «декан его факультета»… Да ведь этот идиот пошел в SFES [7] на Проспект-стрит, к нашим конкурентам, которые оспаривают у нас кредиты на исследования. Понятное дело, они приняли его за журналиста, и никто не захотел делать мне рекламу. Они даже наплели ему, что Научный центр исследований окружающей среды существует всего год, чтобы он раздумал делать репортаж обо мне. Декан, верно, втюхивал ему научные традиции своего факультета, вековую пыль своих архивов, процент успеха своих блатных выпускников, программы своих бездарных преподавателей, а тот, олух, и уши развесил.
7
School of Forestry and Environmental Studies — Факультет лесоводства и исследований окружающей среды (англ.).
Я складываю листки с удовлетворенной улыбкой, воображая, что скажет Мюриэль, когда я покажу ей отчет, этот монумент лжи и некомпетентности, который в конечном счете, пожалуй, даже делает мне честь, наглядно демонстрируя усилия, предпринятые, чтобы меня зачеркнуть. Мне не терпится встретиться с ней, увидеть себя в ее глазах таким, каким она меня видит. Жаль, конечно, она могла бы быть привлекательнее; мне вспоминается молоденькая продавщица из бутика, и желание подкатывает к горлу — да еще все эти школьницы с «Биг-маками», оживленно щебечущие вокруг. Сколько лет самообмана, жестких рамок, обузданных порывов под вязами Старого кампуса, когда точеные фигурки моих студенток и их адресованные мне улыбки подчеркивались готическими фасадами. Сколько искушений я преодолел, чтобы остаться верным своему имиджу образцового профессора. Нет, чем бы ни обернулась для меня нынешняя ситуация, к прежней жизни я возвращаться не хочу.
— Знаешь, когда я поняла, что настоящий — ты? Когда ты рассказывал про гортензии, которые опознали убийцу. И потом, когда тот, другой, говорил о твоем детстве. Он будто урок отвечал, а по твоим глазам я видела, что ты все это заново переживаешь: и как твой отец выстригал Микки-Маусов из кустов, и хот-доги, и «большую восьмерку»… Я так рада, Мартин! Еще джема?
Приятно видеть женщину счастливой. Ее преобразила моя история, роль, которую она в ней сыграла, вера в меня, которую она сохранила наперекор всему и оказалась права. Я не возражаю. Отчет детектива так и остался у меня в кармане. Я смотрю на нее: она стала почти хорошенькой, потому что впервые в жизни кому-то поверила и не ошиблась; морщинки у рта разгладились от улыбки, от воодушевления и от огромных бутербродов, которыми она угощает и меня.
Ее сын озадаченно посматривает на нас. Мы ввалились в кухню и уселись с ним полдничать. Я вдруг почувствовал зверский голод, и мы уже уничтожили целый багет, намазывая его вперемежку маслом, мармеладом, паштетом и «Нутеллой». Что ж, какие бы сомнения и тревоги я ни принес в эту квартиру без мужчины на третьем этаже обшарпанной многоэтажки, сегодня я решил быть тем, кого видит во мне Мюриэль.
— Расскажи Себастьену о своей работе.
Мне нравится это «ты», возникшее спонтанно теперь, когда она во мне уверена. Я рассказываю мальчику, как выращивал помидоры в пустыне, без капли воды, зато под музыку: преобразовал в звуковые частоты квантовый сигнал, испускаемый протеинами, и передавал их через усилители в форме этакого растительного рэпа, действующего как гормон роста. Он таращит круглые глаза над чашкой с остывающим шоколадом. Маленький человечек на границе детства и юношеских прыщей, с черным пушком между бровями и еще совсем детским голосом.
— Я его записываю на магнитофон, — признается Мюриэль со скорбной улыбкой, когда он уходит из кухни к своим компьютерным играм. — Все время записываю его голос, только ему не говорю: хочу сохранить. У всех его одноклассников голос уже поломался, ужас.
— Он славный.
— Очень способный, а учится плохо, в школе ему скучно. Зато в тестах на IQ всегда первый. А результат — в классе его бьют, и он отстает еще больше. Ума не приложу, что с ним делать. Перевести бы в другую школу, так денег нет.
Я серьезно киваю. Мне нравится такая жизнь — конкретная, плотная, замкнутая; смесь мелких житейских драм и повседневного напряжения сил, без перспектив и лживых посулов. Жизнь от одной учебной четверти до другой и от получки до получки, одиночество в толпе, километры в замкнутом пространстве и ожидание в аэропортах, пассажиры и порожние ездки. Выкроенные из рабочего графика часы для детей, безысходное самопожертвование, обреченность.
Пришла дочь. Семнадцать лет, долговязая, красивая, без комплексов, отсутствующий вид, но взгляд хороший, открытый. Равнодушная, вежливая. Зовут Морганой. От нее пахнет аммиаком, перманентом, синтетической сиренью. Ученица в парикмахерской. Прислонившись к холодильнику, она выпивает стакан яблочного сока, бросает нам «Чао» и удаляется в свою комнату слушать техно.