Вне закона
Шрифт:
Он помедлил. Глазами я говорил ему: «Дальше! Дальше! Мы долго лавировали, дипломатничали, а теперь ты вплотную подошел к самому главному. Смирнов тоже предлагал завладеть радиостанцией. Только с помощью Большой земли сможем мы устранить Самсонова!»
— Второго сентября, — медленно, даже торжественно сказал Самарин, — мы послали в Москву радиограмму о непорядках в бригаде по рации шестьсот двадцатого отряда. Отряд этот ушел неизвестно куда. Ответ Москвы нам нужен как воздух.
— Мы уверены, — продолжал Самарин, — что Москва поможет нам наказать Самсонова и Ефимова. Но наша борьба — не кровная месть, не вендетта. Главное сейчас спасти наши отряды, направить их дальнейшую работу,
Но нам не суждено было закончить этот разговор.
Тишину таранит вдруг длинная автоматная очередь. И все. Только эта одна автоматная очередь где-то за опушкой. Мы Самарин и я — бежим сломя голову к месту дневки. Бойцы хватаются за оружие, вскакивают, набрасывают верхнюю одежду, надевают вещмешки. Кто-то раскидывает дымящие головни, затаптывает костер. Какой-то парнишка, чуть не плача от яростного нетерпения, натягивает на босу ногу сапог. Другой срывает палатку, скатывает ее прямо с колышками на стропах…
Рощица молчит. Люди, готовые теперь ко всему, стоят, слушают, ждут. Ни одного лишнего движения, ни одного неосторожного звука. Место, на котором с минуту назад стояли палатки, телеги, костры и располагались партизаны, уже обжитое нами, ставшее знакомым местом, стало чужим, враждебным нам. В любую минуту здесь появятся немцы.
Где-то что-то тарахтит. Машины?! Нет… Всего-навсего телега. Скрипит колесо. Ближе, ближе. Трещат кусты. Все мы бросаемся навстречу Кухарченко. Он и Гущин соскакивают с телеги. Радист цел и невредим, но страшно бледен.
— Напугал вас? Сдрейфили? — насмешливо выкрикивает Кухарченко.
— Кто стрелял? — набрасываются на него со всех сторон.
— Я стрелял. — Кухарченко вдруг становится серьезным. — Подъехали мы к деревне этой, распроклятущей, к Старинке. И вдруг: «Стой!» Смотрю-ка на кладбище, в десяти шагах от нашей телеги, немцы лежат с пулеметом. «Кто такие?» — полицай ихний подозрительно спрашивает. Вижу, радист наш рот разинул, я его локтем в бок. «Пропойская полиция», — отвечаю. Алексей Харитонович, ваш геройский командующий, сами знаете, не даст маху. Старший у них подумал трохи и говорит: «Почекайте, господа, я за паном начальником схожу». — «Валяй», — говорю. Тот ушел за начальником, а фриц-пулеметчик нас молча на мушке держит. Неприятно, конечно. Я хвать автомат и как садану по ним — сперва по пулеметчику, потом по остальным господам. Те попадали, а я коня развернул и, аллюр три креста, сюда махнул.
За воем ветра нарастает урчание моторов. Ближе, ближе. Дробью рассыпается за леском частая автоматная пальба. Басовито строчит пулемет.
— Машины в Старинке! Нет, ближе! На шляхе Пропойск — Краснополье. По опушке жарят!
Пальба, рычание дизелей… Но я почти не слышу этот грозный шум. Я весь еще нахожусь под впечатлением разговора с Самариным. На глаза мне попадается Ефимов. Он переползает от куста к кусту, ищет понадежнее укрытие. Предатель! Ты не уйдешь от расплаты! Вот он сорвал со спины туго набитый вещмешок, отшвырнул его в кусты — он хочет слиться с землей, стать меньше былинки. Но правильно сказал Самарин: от самого себя, Ефимов, ты никуда не уйдешь!
Мы не договорили с Самариным, но теперь я понял, что там, где появляется Самсонов, там обязательно появится черной тенью Ефимов.
В широкой и бурной реке партизанской жизни Самсонов лишь случайный подводный камень, предательский водоворот, в который мы имели несчастье угодить. Этот водоворот закрутил, захлестнул нас, потянул вниз. Но теперь — все вместе — мы выберемся из этого водоворота. Охватившее меня чувство огромного облегчения все росло и росло — значит, и в самые трудные дни в Хачинском лесу я не был одинок. Убей меня Самсонов, он и тогда не ушел бы от расплаты. Он и тогда был обречен. Товарищи не испугались, не остались равнодушными, не простили Самсонову его преступлений. По-своему искали они пути разоблачения и наказания, упорно, настойчиво искали и находили друг друга, сплачивались. У них хватило ума и выдержки отказаться от самосуда, они делали все, чтобы не ослабли вопреки Самсонову наши удары по врагу. Постепенно, незаметно, кольцом окружили они Самсонова.
Иначе и быть не могло: люди, которые готовы умереть за святое и правое дело, которые так бьют гитлеровцев, не могли поддаться Самсонову.
Я чувствовал теперь силу народной, большевистской справедливости, силу сплоченной борьбы не только против наших явных военных врагов, но и борьбы против всех и всяких самсоновых в наших собственных рядах. Как ни скрывают они свои преступления, как беспощадно и коварно ни расправляются со своими противниками, действительными и мнимыми, какой бы высокой властью и громкой славой ни пользовались они, — все равно настанет час, когда их возьмут в кольцо, зажмут в клещи, когда предстанут они перед справедливым судом народной совести. «Партия, советская власть и государство — это я!» хотел убедить нас Самсонов. Превысив данную ему власть, пойдя наперекор большому советскому закону, он покатился к гибели. Так заранее подписывает свой приговор всякий, кто обманет народ. И не спасут его никакие заслуги и никакие звания, как бы высоки они ни были… Потому что Партия, Советская власть — это мы, это народ…
И всегда надо помнить — в лихолетье, в бурю, в самое кровавое и жестокое время сохранили мы огонь добра и человеческой справедливости…
Какое-то движение в кустах. Люди падают в траву, подползают вплотную к стволам деревьев потолще, клацают затворами. На поляну выбегает Володька Щелкунов.
— Немцы прочесывают лес!
— Занять оборону! — шепчет побелевшими губами Самсонов. На Горбатом мосту, после убийства Богомаза, «товарищ капитан» был гораздо спокойнее. «Товарищ капитан»! Ты никогда не был капитаном, Самсонов, давно перестал быть товарищем!
— Без паники! — грозно рычит Кухарченко. — Их пока немного. Видали? Киселев — и тот сапоги не кинул! Мы им сейчас дадим жизни!..
— Леша! Выдели охрану для штаба! — приказывает, нет, скорее просит, умоляет Самсонов.
Все ближе трескотня автоматов. Совсем близко гудят дизели. Трудно понять, сколько там, близ опушки, машин. Но наши люди и не думают паниковать — за три месяца они стали настоящими партизанами.
Ко мне подползает Алеся. Что с ней? Неужели она испугалась? Быть этого не может! Она же храбрая девчонка! Но лицо у нее пепельно-серое, искаженное.
— Витя! — шепчет она. — Что же это такое? Только что Юрий Никитич сказал. Вовсе Юру Смирнова и не передали бажуковцам, и те его нигде не спрятали.
— Где же он?
— Юрий Никитич сказал Самсонову, что он не транспортабелен, что он — живые мощи, что его нельзя больше по лесу таскать. Самсонов хотел отдать его обратно Бажукову — зачем, мол, нам чужие раненые в такое время. Бажуков не принял — у вас, мол, есть врач, а у меня нет. Тогда Самсонов по секрету приказал Юрию Никитичу отравить его или впрыснуть ему воздух в вену — зачем, говорит, ему мучиться.