Вниз по лестнице в небеса
Шрифт:
Работать должны были все. Деньги общие хранились в землянке, о тайнике знал каждый из нас - их прятали в пустом чреве телевизора. Сосчитали, мечтая, что к маю можем скопить рублей пятьсот. Но скопленное то прибавлялось, то таяло: Игорек безвольно уступал нашим же уговорам всего разок потратиться на кино или съездить всего разок на ВДНХ и покататься на аттракционах. К Новому году в копилке было рублей пять. Тогда на общие деньги решили купить вино, потому что праздники мы отмечали уже вместе, как будто семьей.
Новогодняя ночь началась для меня за праздничным столом с мамой. А после двенадцати я быстро собрался и, сказав, что иду кататься с ребятами на горках, побежал в землянку. Игорек восседал там уже пьяненький, щедрый, подавая полный стакан. Я выпил,
К черной излучине Яузы издалека спускались плавные склоны, у которых выстроились последние высотные дома. В ту ночь они горели свечками в пышном снежном торте - столько его намело к этому дню. Но та первая январская ночь была полной глубины и покоя, и не стало метелей, чтобы их задуть. У берегов огромной белой реки с ее застывшими снежными волнами гуляло множество семей, подвыпивших компаний и всякий празднующий народец. С визгом и хохотом, поднимая искристые брызги, в нее бросались на санках или ныряли в чем были, скатываясь на животах и спинах до самой Яузы, а выползали наверх в новых одеждах, похожие на снеговиков. Кого-то кидались спасать глупые верные собаки, снующие всюду за хозяевами, потом начиная кружиться и лаять от восторга, что искупались в снегу. Тут же стреляли бутылки шампанского. Зажигались звездочки бенгальских огней, мерцающие и там, на голубовато-серебристых склонах, по которым рассыпались, наверное, сотни людей, - и, казалось, в небе.
В ту ночь моя душа как будто отошла от тела. Я видел перед глазами только небо. И когда в глотку лилось вино... И когда катился с горы, а потом бездвижно лежал на снегу... И когда хотел подняться, но падал... Небо, небо, небо! Это было легко и приятно. Чудилось, что засыпаешь, лежа на мягкой перине. И когда небо вдруг исчезло, а вместе с ним и явь, что-то разверзлось подо мной и я точно бы начал падать на дно воронки, которая бешено кружила в страшной черноте. Я рвался изо всех сил наверх - но не мог пошевельнуть даже губами. Только душа легко выпорхнула из-под тяжести век, как будто и была моими глазами. Черная воронка и весь ее ужас тут же исчезли: я лежал с открытыми глазами и смотрел на небо. Я чувствовал, что живу, только пока вижу его. Я уже не помнил, что веселился с пацанами и пил вино. Я думал, что почему-то умираю один где-то на краю зимы. Только мороз. Только голые руки в снегу. Ее, зиму, я даже слышал, это была ее долгая гулкая тишина. Я мог лежать умирающим на поле какой-нибудь великой битвы в каком угодно веке и чувствовал бы, наверное, все то же самое, что и замерзая тогда на снежной перине парализованным маленьким человечком: я мучился лишь страхом, не понимая, что же со мной произошло.
Последнее, что я мог увидеть в своей жизни, - это ночное январское небо, покрытое, чудилось, льдом, все еще темным, как вода, но уже с новой зеркальной поверхностью, в которой отражалось лишь все такое же новое, сверкающее и блестящее.
Но обо мне вспомнили, меня нашли. Я не замерз и не захлебнулся блевотой, о существовании которой не имел никакого представления. Когда я исполнил чей-то приказ сунуть два пальца в рот, мне казалось, что это хлещут мои же несчастные внутренности вперемешку с дерьмом. Я вернулся к жизни с этим запахом во рту. Сохлая прибрежная трава выше человеческого роста понуро стояла в сугробах. За ней чернела и мерцала незамерзающая вода, что тихо и чуть заметно проползала стороной, по течению. Тогда, находя себя у берега Яузы, я поневоле увидел все наоборот. Близко - этот обретенный как будто вместе с жизнью берег, а там, далеко, где маячили высотки домов, бессмысленное чужое копошение праздника.
Никто не помнил, когда я вдруг пропал и когда меня нашли. Я сам не понимал, сколько же пролежал без движения на морозе. Все это могло быть и одной минутой, показавшейся вечностью, и долгим временем, которое, однако, пролетело в моем сознании тогда уж как мгновенье.
Наутро после новогодней ночи я валялся в постели, мучимый жаром легочного воспаления и страхом перед самим этим состоянием умирания, которое так легко овладевало мной и потрясло еще там, когда валялся ни живой ни мертвый у Яузы. В постели меня качало, будто в лодочке, и все еще мутило, наверное, от остатков алкоголя в крови. Я похлебывал горячее молоко, с мужественным видом принимая заботливость растерянной матери, и чувствовал себя почему-то стариком - шамкающим, дряхлым, близким к смерти. Я болел весь январь и от безделья взялся читать учебники, не желая возвращаться в класс инвалидом по всем предметам.
Пацаны все это время не давали знать о себе. Я вернулся в их жизнь после месяца небытия, уже, наверное, чужой. И тоже почувствовал, что все стало по-другому: у Игорька появилась любовь. Малолетних шлюшек было не так уж много, и они быстро оказывались на слуху да на виду. Эту звали Галей, а на улице Галкой-цыганкой. Она пила, курила, матерно ругалась, потому что хотела быть похожей на пацанов. Обрюзгшей уже в четырнадцать лет девчонкой, похожей на старую цыганку, если и соблазнялись, то спьяну - а потом гнали от себя. Она росла с нами, у всех на глазах, мы вместе учились в школе, а кто-то и в одном с ней классе. Но я почти не помнил ее и не замечал все годы, кроме того времени, когда она вдруг стала обращать на себя внимание большой грудью. Глуповатой некрасивой девочке, наверное, это было приятно. Она, наверное, почувствовала в этом неожиданную силу, превосходство. И ее грудь лапали взглядами даже взрослые ребята. Чтобы получить власть, увлечь, Галке нужно было делать с ними то, что она потом уж делала со всеми, кого еще могла соблазнить. Но ее бы не пустили после этого в общее веселье, компанию, а уж тем более в свою жизнь. Красивые, пусть и гулящие девчонки получали за это возможность властвовать над парнями, которых все боялись, веселиться на их деньги если и переходя из рук в руки, то как будто по любви. А Галка брала деньги хоть за раз, соглашаясь делать это с кем угодно.
Игорек боялся женщин. У него не было о них даже разговоров, обычных для парней. Женщины для него были чем-то вроде милиции, о которой он тоже молчал и которую, казалось, брезгливо, но все же боялся. Не знаю, влюблялся ли он когда-то до этого. Думаю, это произошло с ним в первый раз - и потому, что Галка-цыганка стала к тому же первой в его жизни женщиной. Внешность его и повадки могли только вызвать отвращение у обыкновенных девчонок, а шлюшки к нему тоже не липли, как и он к ним, потому что даже эти спивающиеся пропащие душонки тянулись к шику, деньгам, комфорту, которых с Игорьком не было бы: когда он воровал, то мучился, а мучаясь, все пропивал, ходил в обносках, жил где попало, прятался от людей.
Игорек и всегда о ней знал, но злился, если видел и даже говорил не раз, что Галка - "крыса". Она как будто слышала об этом, иначе было не понять, почему же боязливо пробегала мимо, унося в своих мстительных глазках то ли обиду, то ли злость. Болтать Галке о том, что говорит о ней за глаза Игорек, мог только Вонюкин. Он крутился кобельком вокруг ее запахов и давно не одалживался, получая, когда хотел, свое. В новогоднюю ночь Галка рыскала счастья, ждала праздника, приставая то к одним, то к другим, но ей даже не наливали. Она бы и осталась в ту ночь одна, но подвернулся Вонюкин. Своего вина у него не было, поэтому повел в компанию, зная, что Игорек, уже пьяненький и добренький, стакан ей все же нальет.
Галка-цыганка пила, смеялась, веселилась в обнимку с Вонюкиным, но приглядывала за Игорьком. Вонюкин любил подпаивать дружка, чтобы чувствовать себя потом значительней и сильней. Если Игорек выпивал в меру, то просто становился веселеньким. Если перебирал, начинал жаловаться на свою пропащую жизнь, а под конец плакал и жалобно мычал, не выговаривая слов. Но тронуть его и тогда было опасно - он тут же вспыхивал, приходя в бешенство. Вонюкин подливал ему, Игорек мычал, но что-то случилось.