Внук русского миллионера
Шрифт:
Признаться, и мы себя во всем блеске показать захотели; зажгли все люстры и кенкеты, комнаты горят просто как на балу на каком. Сам-то ходит во фраке, и все мы во фраках – нельзя, говорит, иначе, потому что в Европе вечером все во фраках, так заведено, а уж там, где, говорит, дамы, в сюртуке быть почитается величайшим невежеством. У нас теперь ведь все по-европейски, без Европы мы шагу не делаем… Ну вот он, знаете, похаживает, как будто ни в чем не бывало, а сам между тем все на часы посматривает. Уж близко к десяти, а ее все нет. Мыльников
– А что, Ваня, ведь я пари-то выиграл, – не приедет!
– Нет, – я говорю, – проиграл, шер ами. Я тоже нынче по-французски запускаю с тех пор, как мы из Европы-то прикатили. Уж коли, говорю, он сказал, что приедет, так приедет.
– Неужто, говорит, взаправду? Мне, говорит, на проигрыш наплевать, а главное, хочется вблизи-то на нее посмотреть. Так ты думаешь, что приедет?
– Непременно.
– Что ты? У меня, брат, даже, говорит, сердце забилось, – ей-богу…
В половине одиннадцатого – Звонок. Мы всё переглянулись – кому же, кроме ее? У Мыльникова даже вся кровь в лицо бросилась… Он к зеркалу, и виски поправлять.
Наш-то посмотрел на всех с торжеством, «она! говорит, она!» – и пошел ей навстречу.
Входит. Господи! как разодета!.. в белом шелковом платье с фальбарами, по белому-то лиловые полосы, вся в кружевах, декольте, а шейка-то беленькая, как сливки, и у самого разделеньица-то, на грудочки-то, ужаснейший брильянтище, так и сверкает, так и переливается… Я, знаете, таким молодцом расшаркнулся перед нею, а Мыльников – ведь такой чудачина, даром что сам миллионер и с виду лихач, совсем оробел, стоит как пень и выпучил на нее свои буркалы-то…
А наш-то указал на нас и говорит ей:
– Имею честь представить – это, говорит, всё мои приятели, – всех нас по фамильям назвал…
Она обвела нас глазками, а глазеньки-то какие: с поволокой – чудо! улыбнулась эдаким приятнейшим манером и кивнула всем нам головкой.
– Я, говорит, из Французского театра, все такие глупые пьесы давали… Я и не дождалась конца.
И расселась в кресло, а наш-то под ноги ей скамеечку..
– Мерси, говорит, обдернула платьице и ножку выставила.
Как я взглянул, верите ли – у меня так по всему телу мурашки и пробежали. Башмачок-то маленький, узенький, с обшивкой и с лиловым бантиком, чулочек-то шелковый, так и обтягивает ножку – и точно как зарей подернут, – с розовым оттеночком…
И как пошла говорить, что твои гусли: обо всем так прекрасно рассуждает, все так критикует. Умница такая!
А Мыльников мне на ухо:
– Фу ты, братец, говорит, какая образованная!
– Да, я говорю: это не то что Луиза Карловна, далеко кулику до Петрова дня, а я-то, дурак, думал прежде, что уж лучше и умнее Луизы Карловны нет на свете женщины!..
– И посмотри, Ваня, – Мыльников-то говорит мне и, знаете, толкает меня под локоть, – манеры-то какие: развалилась ведь точно княгиня.
Поговоривши эдак с полчаса, встала она и начала рассматривать наши редкости: остановилась против часов, –
– Извольте, говорит, с большим удовольствием, они завтра же утром будут у вас, – так, знаете, равнодушно, как будто они целковых три стоят.
Показал он ей фарфоровые куклы, тоже навез с собою оттуда, говорит, что редкие, дорогие… Предложил сам – не угодно ли, говорит, выбрать! – Почти что все забрала, ей – богу… уж нам смешно, мы мигаем друг другу, а она ничего – ходит по комнатам, как королева какая, и отбирает, что ей нравится. Верите ли, тысячи на три с лишком разных вещей набрала.
Тут пошло угощенье: мороженое, чай, конфекты… Мы с Мыльниковым сначала оробели маленько, но к концу тоже в разговор вступили, а после ужина Мыльников-то даже расходился. «Позвольте, говорит, вашу ручку поцеловать». Она улыбнулась и ни слова – протянула ему руку; ну уж затем и я решился. «Уж удостойте, я говорю, и меня тем же благоволением», – и мне протянула, и я приложился и смотрю – один пальчик весь в кольцах – и все сотенные: яхонты, брильянты, опалы, жемчуг – я в этих вещах толк-то знаю, – думаю: ах, кабы со всем и с кольцами пальчик-то откусить!..
До двух часов пробыла, а на другой день все вещи, которые выбрала, уложили мы и отправили к ней. Мне уж часов-то больно жалко, остальные-то вещи бог с ними!
Так вот они, эти барыни-то, каковы! Хороши, красивы, а пальца им в рот не клади – откусят-с!
Эта поговорка, кажется, оправдалась над Пивоваровым, потому что, кроме подарков вещами и рысаками, он, говорят, заплатил за Шарлоту Федоровну тысяч пятнадцать рублей серебром долгу; к этому прибавляли еще, что после уплаты долга дверь ее квартиры более не открывалась для него и что Шарлота Федоровна даже отворачивалась при встрече с ним.
Самолюбие внучка миллионера было оскорблено сильно, что можно было заключить из отзывов Ивана Петровича о Шарлоте Федоровне.
– Что, ваш Вася продолжает с нею все в дружбе жить? – спросил его мой товарищ.
– Помилуйте! – воскликнул Иван Петрович, – какое! уж давным-давно все кончено… Мы ее бросили и смотреть-то на нее теперь не хотим. Мы найдем и почище ее. Черт ее возьми совсем! Мы, батюшка Александр Григорьич, охотники, ловцы, а известно, что на ловца и зверь бежит. Да, признаться, пора бы и перестать; побаловали – и полно. Время бы уж своим домком обзавестись, хорошую хозяюшку взять – вот что. Старик-то наш, слышно, уж приискивает ему невесту. Остепениться, говорит, пора малому-то…