Внутренний опыт
Шрифт:
Это странное жертвоприношение, предполагающее крайнюю степень мании величия — мы чувствуем, что становимся Богом, — имеет, однако, обычные следствия в одном-единственном случае: пусть из-за скольжения нет НИКАКОГО наслаждения, пусть мания величия не доходит до крайности, мы все равно приговорены к тому, чтобы добиваться “признания”, хотеть быть Богом для толпы; благоприятное, для безумия, условие, но только, правда, для безумия. Во всяком случае последним следствием будет одиночество, безумие его только углубляет, поскольку его не сознает.
Если кто-то удовлетворится поэзией, если он не тоскует по тому, чтобы пойти дальше, он с полным правом может вообразить себе, что наступит такой день, когда всем станет известно его царствие, что,
Если идти до конца, надо извести себя, выдюжить одиночество, перетерпеть, нужно отказаться от признания, быть выше этого, быть так, словно тебя нет, словно у тебя нет ума, воли, надежды, словно ты не здесь, а где-то там. Мысль же (из-за того, что кроется в ее глубине) следует похоронить заживо. Я выпускаю ее в свет, заранее зная, что она не будет признана, ибо должна быть такой. Надо, чтобы кончилось ее брожение, чтобы она затаилась и старела в каком-нибудь уголке, не помышляя о какой-то там чести. Я и она вместе со мной должны сгинуть в бессмыслии. Мысль — это руина руин, ее разрушения не передашь толпе, оно взывает к тем, кто посильнее.
То, что кроется в смехе, и должно в нем крыться. Если наше познание зайдет дальше, и мы проникнем в это укрытие, в эту неизвестность, которая разрушает познание, то новое знание, которое ослепляет нас, следует оставить во мраке (который и окутывает всю нашу жизнь), дабы другие по своей наивности так и жили в слепоте.
Крайнее движение мысли должно предстать во всей наготе: посторонним действию. Действие имеет свои законы, свои требования, коим отвечает мысль практическая. Доходя до самой дали в искании далеких возможностей, независимая мысль не может не оградить себя от поля действия. Если действие — это “злоупотребление”, то мысль бесполезная — это жертвоприношение, “злоупотребление” должно иметь свое место, свои права. Если включить жертвоприношение в цикл целесообразной деятельности, то оно тоже может иметь смысл: оно не только не отрицает злоупотребления, оно делает его возможным (скаредное потребление выращенных богатств становится возможным лишь по завершении расточительных праздников первого урожая). Но равно как независимая мысль отказывается судить о поле действия, так и практическая мысль, в свою очередь, не может выставить свои правила в деле продолжения жизни на дальних краях возможности.
Последствия одиночества. —
“Всякий глубокий ум нуждается в маске, — более того, вокруг всякого глубокого ума постепенно вырастает маска, благодаря всегда фальшивому, именно плоскому толкованию его слова, каждого шага, каждого подаваемого им признака жизни” (“По ту сторону добра и зла”, 40).
Замечание о тонической стороне одиночества. —
“…и само страдание они считают за нечто такое, что должно быть устранено. Мы же, люди противоположных взглядов, внимательно и добросовестно относимся к вопросу — где и как до сих пор растение “человек” наиболее мощно взрастало в вышину, — полагаем, что это случалось всегда при обратных условиях, что для того опасность его положения сперва должна была разрастись до чудовищных размеров, сила его изобретательности и притворства (его “ум”) должна была развиться под долгим гнетом и принуждением до тонкости и неустрашимости, его воля к жизни должна была возвыситься до степени безусловной воли к власти; мы полагаем, что суровость, насилия, рабство, опасность на улице и в сердце, скрытность, стоицизм, хитрость искусителя и чертовщина всякого рода, что все злое, ужасное, тираническое, хищное и змеиное в человеке так же способствуют возвышению вида “человек”, как и его противоположность” (“По ту сторону добра и зла”, 44).
Есть ли более приглушенное, более беззвучное, более подземное одиночество? В темной безвестности прерывается дыхание. Жертвоприношение — это последняя
Если я смог изведать тишину другого, я есмь, именно я, Дионис, я есмь распятый. Но разве можно так забыть свое одиночество…
Последнее озарение: я слеп, кромешная тьма — так и остаюсь в слепоте. И там и здесь только то, что я вижу: тапки, кровать…
Высшая и чистая шутка горения. — В облачном безмолвии сердца и грусти пасмурного дня, в этом необъятном просторе забвения, предстающем моей усталости ложем болезни, а скоро и смерти, мою руку, что в бессилии свесилась вместе с простынью с кровати, трогает проскользнувший сюда солнечный луч, тихо умоляя меня поднять ее и поднести к глазам. И все мои жизни, как толпа в предвкушении чудного мгновения всеобщего праздника, словно бы очнулись во мне, вышли из оцепенения, вырвались, безумствуя, из долгого тумана, в котором пребывали, уверив себя в собственной смерти, в моей руке цветок, я подношу его к губам.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ.
MANIBUS DATE LILIA PLENIS
{лат. “Дайте лилий полными горстями” (Вергилий. Энеида VI, 883). Предыдущая фраза Вергилия (“Tu Marcellus eris” — “Будешь Марцеллом и ты”) цитируется как обещание блестящей будущности; лилии “полными горстями” развенчивают надежды, напоминают о том, что все кончается прахом.}
GLORIA IN EXCELSIS MIHI
{— лат. “Слава в вышних мне!” вместо “Gloria in excelsis Deo”, “Слава в вышних Богу!” (Лук. 2, 14), славословия, возглашаемого ангелами при рождении Христа.}
На вышине небес
Меня славят, я слышу их голоса, ангелы
Под солнцем я есмь ползучий червь
маленький и черный катящийся камень
меня настигает
раздавив каблуком
смерти
В небе
Беснуется, слепит
Солнце
Я кричу:
“он не посмеет”
он смеет
Кто есмь я
не мое “я” нет нет
но пустыня необозримой ночи
в которой я есмь
которая есть
пустыня необозримость
ночь одурь
мимолетное безвозвратное ничто
Скончавшееся
так и не узнав
ответа
истекающая грезами
солнечная
губка
углубись в меня
дабы я более не знал
ничего, кроме этих слез
Звезда
Я есмь она
о смерть громовая звезда
безумный набат моей смерти
Поэзия
не такая уже мужественная
но нежность
ухо услады
раздается вопль паствы
от одной дали к другой
гаснет факел
БОГ
На теплой ладони
я умираю ты умираешь
где это он
где это я
не до смеха
я умираю
мертвее смерти
в чернильной ночи
стрелой вонзившейся
в него
КОММЕНТАРИИ.
С. Л. ФОКИН
Книга Жоржа Батая “Внутренний опыт” была выпущена в свет в 1943 г. парижским издательством “Галлимар”; незадолго до этого здесь были опубликованы “Миф о Сизифе” А. Камю и “Бытие и ничто” Ж.-П. Сартра. В 1954 г. “Внутренний опыт” был переиздан как первый том “Суммы атеологии” (дополненный “Методом медитации” — небольшим эссе, появившимся в 1947 г., и “Постскриптумом 1953 года”). Второй том “Суммы”, составленный из книги “Виновный” (1944), к которой было написано новое введение, и эссе “Аллилуйя” (1947), увидел свет в 1961 г., за несколько месяцев до смерти Батая. Третий том должен был включать в себя книгу “О Ницше, или Воля к удаче” (1945) и “Меморандум” (1945)— сборник избранных афоризмов Ф. Ницше с предисловием Батая, выпущенный в ознаменование столетия со дня рождения немецкого философа. Книгой “Святость зла”, которую предполагалось составить из критических этюдов о рыцарстве и колдовстве, маркизе де Саде и А. Камю, Ш. Бодлере и С. Вейль (замысел этот частично воплотился в сборнике “Литература и зло”, 1957), писатель предполагал либо завершить, либо продолжить атеологические изыскания. Так или иначе, сердцевину “Суммы атеологии” составляет военный триптих: “Внутренний опыт”, “Виновный”, “О Ницше, или Воля к удаче” (1943-1945).