Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
Безнадежная мрачность - теперь это любимейшее мое состояние, в нем уже ничего не страшно: неоткуда падать. Но в тот миг я не сумел раскусить его прелесть: выходец из Эдема, я все еще полагал, что счастье это когда радуешься, хотя единственное прочное счастье, доступное смертному, - это когда не мучаешься.
– Мама, почитай мне "Мертвые души", - упавшим ниже некуда, а потому ровным голосом попросил я: бегство в чужую жизнь все равно оставалось лучшим обезболивающим.
Я сделался ровным, как январский каток. Это верно, что наливаясь поглощающим желанием, мы становимся сильными, - зато отсутствие всех и всяческих желаний делает нас неуязвимыми. Теперь я знаю, как живут нормальные
Снег сменился асфальтом, а многослойная обмотка на полголовы - воздушным витком марли. Я пробирался в кафельную гулкую пустыню умывальника, забывая даже, что он московский, и перед зеркалом бережно приподнимал запеленутый в марлю ватный тампон. Подслеповатые ввалившиеся веки, под ними никакая не рана, а аккуратная слизистая оболочка, как во рту, интересно, для чего ее Бог заготовил, уже знал, что глаз будут удалять из помещения? Которое, кстати, совсем не круглое, а наоборот, выпуклое на донышке.
Я закрываю ладонью живой трепещущий глаз и изо всех сил таращу пустой - но тьма стоит хоть глаз коли. Еще диковинней получалось, когда пустой глаз прижмешь к стеклу (чтобы чувствовать холод бровью и щекой). Получается так, что целым смотришь, а отсутствующим как будто подглядываешь через холодную дырку в непроглядную тьму, - и какая-то одурь тебя охватывает: каким же это чудом такое море черноты может стоять прямо среди света, который ты тоже видишь своими глазами. Да, да, и наши глаза составляют неразрывное Единство. И если они видят разное, мы начинаем сходить с ума.
Только это занятие и возвышало меня над буднями. Да еще я сочинял, будто взгляд одного глаза труднее выдержать, потому что в нем сосредоточивается двойная доза страсти.
Не знаю даже, с чего мне вздумалось спросить у врача, будут ли когда-нибудь пересаживать людям глаза (мне бы подошел коровий). Носитель белого халата лишь снисходительно улыбнулся, а кто-то из кривых растолковал мне окончательно:
– Ты второй береги. А один глаз ты проср...
И вдруг такое облегчение хлынуло мне в душу.... Я бросился в умывальник, ликующе повторяя одними губами: "А один глаз ты проср..., а один глаз ты проср..." Оказалось, если говорить матершинными словами, все становится совсем не драматичным, а залихватски-будничным.
В умывальнике я впервые рискнул взглянуть на неугасимую ни днем, ни ночью лампочку, гордо раскрыв глаза (второй под тампоном тоже дернул крылышками), а то раньше все трусил: вдруг она тоже взорвется. Внезапно вспомнил, что с левого глаза мне будет уже не прицелиться, и, схвативши швабру, начал вскидывать ее к левому плечу, седло к корове. И все же в университете на сдаче ГТО я таки выбил третий разряд!
В коридоре я увидел маму и прицепился к ней все с тем же - будут ли, мол, пересаживать глаза. "Тогда я отдам тебе свой," - проникновенно ответила мама.
Трагическая серьезность - от нее-то я и старался улизнуть. Но все же бегло примерился к маминому глазу: у нее он темней моего, хотя на худой конец сойдет, но только все это сентиментальная чушь, настоящий мой глаз - это телевизор (народная анестезия!).
И вот они рассыпаны передо мной щедрой рукой Всевышнего, как ракушки на морском берегу: глаза, глаза, глаза... Синие, серые, карие, черные или лазурные, как бирюза... Или совсем белые, налитые яростью и водкой. Если глаз твой тебя соблазняет...
А в плоских картонных коробочках ассортимент на самый вычурный вкус: "левые с носиком", "вырезочка у виска", "правые толстые", "с поддутием", "с короткой пяточкой" - здесь нужен глаз да глаз. Для вас это жуть и мерзость, а поживите у нас в Эдеме, так еще будете тщеславиться, что ваш телевизор "хорошо сидит" - как смокинг, - будете завидовать, сплетничать, восторгаться, льстить: да у вас совсем как настоящий, прямо не отличишь (ты совсем как русский, льстила мне моя еврейская родня), хотя нас, стреляных и взорванных воробьев, не проведешь на стекляшке, мы с полувзгляда отличим живого слизняка от пустой ракушки.
Я и в метро продолжаю разглядывать пассажиров и диву даваться, до чего ловко у них всажены телевизоры - не отличишь, который настоящий: каждый раз забываю, что я уже не в больнице, а на воле, пора подумать и о будущем - потренироваться тсыкать слюной сквозь зубы. Здесь, конечно, нельзя, метро все-таки, да не где-нибудь - в Москве!
– но если сжать губы, то под их прикрытием можно приступить к тренировкам прямо сейчас, это будет вроде подземных ядерных испытаний. Тсык, тсык - вяло. Тсык, тсык - браво, подземная струя ударяет в губы с такой энергией, что крошечный плевочек приземляется на раскрытую книгу не очень добродушного дядьки в очках. Он смотрит на вспененную капельку - чудом залетевшую под землю частичку штормового прибоя - и не понимает, верить или не верить своим вооруженным глазам. Решается верить.
– Ты чего плюешься?
– сердито спрашивает он меня.
– Кто плюется?..
– хрипло возражаю я.
Дяденька некоторое время рассматривает нас: приличная мама, бледный мальчик со свежим бинтом на глазу и ангельски нежной после ожога кожей, - и, видимо, решается все-таки не верить глазам. А чтобы окончательно заставить их умолкнуть, захлопывает книгу.
От смущения я даже забываю, что я в Москве, перестаю ощущать волшебный запах московского метро (запах сырой известки в новом доме и поныне заставляет сжиматься мое сердце - детство, мама, Москва... Москва, как много в этом звуке для сердца русского слилось!). Но на улице я снова оживаю и, забывая и про маму, и про больничное головокружение, пускаюсь вприпрыжку. Асвальт, асвальт! Мелькают мимо будки, бабы, балконы, львы на воротах... Троллейбусы, троллейбусы!!! Москва, Москва, люблю тебя как сын!.. Как русский, как русский, как русский!!!
Я не завидовал - я ликовал, что наш величественный Горсовет едва дотянулся бы до пояса самому рядовому из тутошних красавцев - утесов? бастионов? Не зря писалось в "Родной речи": все дороги ведут в Москву, встречаются у Москвы! Кипучая, могучая, никем не победимая!.. Здесь угасал Наполеон, она готовила пожар нетерпеливому герою!.. Силы небесные да это же высотный Дом, - весь мир скрежещет зубами от зависти в своих как будто нарочно устроенных безо всякой красоты небоскребах, да куда вам! Здесь на один карниз пошло столько красоты, что хватило бы на десять наших Клубов. А высота? Выше алматинского элеватора, а уж тот ли не осьмое чудо высотою! Но Высотный Дом - он еще и Дворец, я с трех лет рисую Дворцы, понимаю кое-что, не беспокойтесь. Дворец - это Башня. А Башня - это Шпиль. А тут башенок и шпилей хватит на целый сказочный город. Дивные люди - москвичи!
– проходят у его подножия, как ни в чем не бывало, каждый - Гарун-аль-Рашид в рваном плаще с брильянтовой изнанкой. Вот два пацана бредут нашей эдемской развалочкой, - кепарики, чинарики, для поверхностного взгляда простая шантрапа, но сколько аристократизма в каждом движении - я приветствую их взглядом влюбленной преданности, а ведь один глаз вмещает ее вдвое больше, чем заурядная пара...