Во власти опиума
Шрифт:
Так вот в чем дело. Я думаю, что в то время начала в Гафнере пробуждаться его вторая душа. Наверное, от этого все и произошло. Вторая его душа проснулась от своей дремоты. И, вероятно, как я уже говорил вам, именно эта вторая душа и была его настоящей душой, тогда как первая была лишь блуждающей душой, временно вселившейся в бездушное тело. Она была лучше его настоящей души. Таким образом, законная душа и узурпаторша вступили друг с другом в борьбу; между ними началась ревность, ненависть, наконец, борьба. Да, борьба. В конце концов две души начала драться так же, как дрались креолки, ожесточенно, беспощадно. Я этого не видал, но подозревал. Наверное, этот
Он начал отрывисто кашлять, что указывало на больные легкие, он стал тонким, как оструганная дощечка, весил он не больше ребенка. Однажды он взвесился на весах в парке. Кругом него столпились зрители. В этот вечер я в первый раз услышал, как он разговаривает в курильне. Обмакивая иголку в опий, он пробормотал: «Гнусное зелье». Понятно, я думал, что он шутит. Положим, он болен. Но при чем тут опий? Не правда ли, опий ведь никому не делал зла? Взгляните на меня. Я чувствую себя отлично. И, уверяю вас, если бы я всегда употреблял китайские трубки, то мой мозг был бы здоров.
Гафнер же был болен, потому что в его теле боролись две души, боролись ожесточенно; оттого и было измучено его тело; оно страдало до тех пор, пока одна из них не прогнала или не убила соперницу…
Наконец утром, когда я докуривал последнюю трубку, он поднялся и сказал мне: «Прощай».
Я смотрел на него, не понимая, в чем дело.
— Я ухожу, — сказал он.
— Куда?
— Далеко отсюда.
И больше я его никогда не видел. Не видел вплоть до вчерашнего дня. Вчера на Белой улице, там есть курильня, я столкнулся с человеком, который шел, уткнувшись носом в газету. Это был Рудольф Гафнер.
Он не узнал меня сначала. Ну, конечно, я состарился. Я знаю это. Мои щеки теперь, конечно, очень впалы, и хожу я, опираясь на палку. Он мне показался снова молодым, но все-таки изменившиеся. Я взял его под руку. Он был очень доволен.
— А старина, — говорил он. — Как хорошо, что мы встретились!
Он сложил свою газету. Я увидел, что он читал фельетон в «Пти Паризьен».
— Ну знаешь, мне многое надо тебе рассказать. Ведь мы не виделись пять лет! Я женился, старина. У меня теперь два толстых бутуза.
Он мне рассказал про свою семью, квартиру, приданое жены, рассказал, что едят его дети. Казалось, что все это было исключительно прекрасно, ни с чем несравненно. Карьеру он сделал тоже великолепную. «Ты понимаешь, с тех пор, как я остепенился». Он получал чуть ли не двадцать пять тысяч по своей дипломатической службе и, наверное, вскоре будет полномочным министром. Я слушал совершенно ошеломленный.
Наконец перед курильней я сказал ему:
— Ты войдешь со мной?
— Сюда? — спросил он, взглянув на дом.
— Да, сюда, мы выкурим несколько трубок. Он отскочил, словно козленок. Я думал, что он с ума сошел.
— Курить опий?! — закричал он. — Курить опий! Ты хочешь убить меня!
Тут он начал говорить совсем неподходящим образом.
Это я, будто бы, сошел с ума, сошел с ума от курения. Он не курил больше, не курил никогда. Он исцелился. Не без труда, черт побери! Мучился, пока изгнал из своего
Что до меня, то у меня уже истасканная физиономия, и если я не хочу окончательно превратиться в скелет, то он мне только одно и может посоветовать: бросить мои трубки в воду. Сам он это давно и сделал.
Я слушал и думал: вторая душа. Это вторая душа одержала верх на поединке. От первой и помину не осталось.
И я его спросил про прежние таланты, его живопись и музыку.
— Эх, старина. Это все заброшено. Я послал один раз в салон до женитьбы картину. Мне отказали, и видишь ли, они имели основания. Живопись, это — профессия богемы. Этим не заработаешь масла на хлеб. Музыка — да. С нею можно недурно провести время, с веселой музыкой, конечно. Состарившись, начинаешь всему давать другую оценку. Шуман, Шопен, это — какая-то дурацкая пляска мертвецов. Это скверно действует на нервы. Но знаешь, чем я занимаюсь? Я пишу. Немножко журналистики никогда не повредит. Я веду политический отдел в этой газетке. И знаешь, этим я заработал себе красную ленту!
Вторая душа! Вторая душа! Боже мой, какая тоска! Другая, пылкая, светлая душа! Где она теперь?
Я возненавидел этого Рудольфа Гафнера, такого чуждого и отвратительного буржуя, признающего только «деньку» и брюхо, врага поэзии и идеалов, врага божественного опия.
Но он больше не умел читать в моих глазах. Он не понял моего презрения.
— В конце концов, — сказал он, — отправляйся, если тебе это нравится. Но когда это надоест тебе, то вспомни обо мне. Взгляни-ка на меня хорошенько. Я ведь теперь хоть куда, достаточно крепок, широк и коренаст. Вот каким ты еще можешь стать. Выкуришь трубкой меньше, проживешь днем больше. Жить чертовски хорошо! До свидания…
Он потряс мне руку и перешел на другую сторону улицы. На противоположном тротуаре он обернулся и еще раз закричал мне:
— Да, жить чертовски хорошо!
И он пошел дальше.
В этот момент с крыши сорвалась черепица и раскроила ему голову. Он замертво упал на месте.
Да, замертво! Я перешел улицу, чтобы взглянуть на него. Черепица, словно, коса, рассекла ему голову. Была изгнана и вторая душа. Пришла и ее очередь бежать. В сущности, это был правильный реванш, не правда ли?
ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать? Не знаю, сколько. Обратили ли вы внимание, что совершенно невозможно сосчитать число выкуренных трубок. Я не сознаю уже, сколько я их выкурил. Подождите, мой череп стал прозрачным, а мозг необычайно чутким и восприимчивым. Это двадцатая. Я чувствую, что во мне течет изумительная и легкая жидкость; это уже не кровь — красная, грубая кровь человека. С самых первых клубов дыма я становлюсь неизмеримо выше людей. Но эта трубка должна быть двадцатой, так как шестое чувство с каждой минутой все меньше и меньше тяготеет надо мной. Вскоре я совершенно сравниваюсь с богом — с чистым разумом. Досадно только, что тогда я не в силах подняться с циновки, чтобы воплотить в материю все те чудеса, которые неустанно создает моя голова! Но я не в состоянии подняться. Это даже смешно. Такая высшая легкость во всем моем теле, и вместе с тем сладострастный паралич, который приковывает меня к земле! Это действие опия. Но я знаю о нем и другое, более странное.