Вода в озере никогда не бывает сладкой
Шрифт:
Когда мы приезжаем в новую квартиру, снова начинается череда мешков и мебели, нам помогает один из друзей матери, его зовут Винченцо, они знакомы с детства. Мы называем его по имени, отец называет его «этот». Грузовик его, его силами наши пожитки поднимаются в новую квартиру и бросают там якорь, он же отправляет отца на лифте на нужный этаж, и он же предлагает скататься поглядеть на озеро, прежде чем уехать на опустевшем грузовике. Винченцо, мать и я едем к озеру, оставив близнецов на Мариано, который, точно пришелец, бродит по квартире, ищет Млечный Путь, ищет лесенку,
Площадка возле мола забита припаркованными машинами, вдоль него тянется железная ограда, и мы с Антонией поднимаемся на пирс, пока Винченцо пьет кофе в баре неподалеку.
– Что там, внизу? – спрашиваю я, перевесившись через перила, чтобы рассмотреть опоры пирса, всматриваясь в темную воду, но ничего особенного там не видя.
– Грязь, – отвечает мать и прибавляет: – Не смотри вниз, лучше посмотри вокруг.
Она поднимает мне голову и указывает на холмы, другие селения, замок Браччано, набережную озера в Тревиньяно, лес, горы Чимини вдалеке; вон там, говорит она, Витербо, а там – Манциана, говорит, что на променаде можно купаться, что растущие вдоль него деревья – тополя, что вода всегда теплая; и я снова смотрю вниз.
– А что внизу, под пирсом? – спрашиваю я снова, потому что увидела, как в воде что-то блеснуло.
– Ничего, одна вода, – отрезает Антония, продолжая любоваться другими берегами и пляжами в других поселениях. – Мне нравится здешний свет, вон там, над домами, – прибавляет она наконец.
Я упорно гляжу туда, где в воде будто промелькнул призрак: осколок, рыба, сдутый мяч.
Какой-то светловолосый мальчишка сидит на перилах, свесив ноги, и указывает туда же, куда смотрю я, на то загадочное место, говорит, что там с незапамятных времен лежит затонувший вертеп, с младенцем Иисусом, с волом и осликом, по праздникам его подсвечивают, это местная традиция.
Я подаюсь вперед, вглядываюсь снова и снова, но не вижу ничего, вода прозрачная, но ее толща не дает мне разглядеть вертеп.
Тогда я говорю:
– Не может быть.
Он отвечает:
– Приходи в Рождество, сама все увидишь.
Я с вызовом смотрю на паренька: на нем дурацкие шорты цвета хаки, как будто он только выбрался из леса.
Мать обрывает наш разговор и уводит меня, говорит, что это ерунда, не появится там ни головы, ни глаза, ни ноги, ни одеяний, и я колеблюсь, не зная, кому верить: матери, которая не видит ничего, или мальчишке, который видит все.
Когда мы уезжаем из Рима, моему брату пятнадцать, и чем старше он становится, тем заметнее становится его нос: длинный, но с узкими крыльями, с опущенным вниз кончиком и горбинкой на переносице, – он напоминает отвесную гору или изрезанный берег какого-нибудь северного моря. Такого носа нет ни у кого из нас, это единственное, что досталось ему от отца, даже фамилия у Мариано не его, брат не знает ни его имени и фамилии, ни даты рождения, ни места работы и проживания, он бы не узнал его в толпе, не смог бы разыскать его бы под Рождество, чтобы, как водится, поздравить с праздниками.
Мать называет нос брата
Не нужно ждать особого случая, чтобы указать Мариано на то, что у него какая-то посторонняя штука на лице: мол, когда он кивает, то может резать хлеб, как ножом, а когда отрицательно качает головой, все сшибает со стола.
– Сначала появляется нос, а потом уже Мариано, – говорит отец, покуривая на балконе и сбрасывая пепел в горшок с алоэ; он всегда сидит на одном и том же стуле, скрипучем, с грязной обивкой, на сиденье уже обозначились очертания его задницы.
В новом доме в Ангвилларе есть лифт, поэтому отец мог бы попросить нас с матерью спуститься вместе и отвезти его на детскую площадку посидеть в тенечке, на солнце или и там и там одновременно, поставить коляску наискосок, подремать – в общем, посидеть как угодно, найти свое место в мире, но он не хочет. Его перемещения выглядят так: с кровати на кресло-каталку, оттуда на просто кресло или просто стул, со стула на диван, с дивана в ванну, из ванны на унитаз, с унитаза на кровать и затем по новой.
Каждые три дня он вынуждает нас проводить безрадостный ритуал мытья, и мы должны ему помогать, усаживать его, подталкивать, тереть щеткой, пока он сквернословит и кричит, что поубивал бы нас всех, в ванне ему тесно; однажды он даже режет себе руку, неудачно ударив ею по мыльнице, сделанной из глиняного черепка, и кровь течет по краю ванны, попадая на пол, а на швах между плитками остаются следы.
Отец как будто хочет, чтобы мы расплачивались за то, что он выжил, точно в том, что именно он упал с лесов и при этом не умер на месте, виноваты мы, это мы допустили халатность.
Антония ненавидит отцовские шутки, то, с каким видом он насмехается над ее сыном, как поднимает уголки рта и обнажает зубы, потемневшие от табака и покрытые налетом.
– Мне не смешно, – вечно повторяет она.
Чаще всего Мариано не обращает на него внимания, но в остальных случаях он обрушивает на отца весь свой гнев, обзывает его, бьет кулаками, подходит к креслу-каталке сзади и ударяет его раскрытой ладонью по шее, таскает за волосы, а потом отходит и кричит:
– А теперь встань и попробуй меня поймать!
Мой брат – невысокий, но весь будто наэлектризованный, заводится с полуоборота и везде сеет смуту: дома устраивает небольшие стачки, а в школе – настоящие восстания.
– Всего пятнадцать лет, а уже с гнильцой, – заявляет мой отец.
С тех пор как мы уехали из Рима, Мариано ходит в геодезический техникум в Браччано, соседнем городке, утром он садится на восьмичасовой автобус и до семи вечера не появляется дома; иногда у него такие красные от ярости глаза, что он даже меня не видит как следует, а его нос превращается в разящий клинок.