Вокруг крючка
Шрифт:
Сел посереди поля, скинул напрочь валенки да в одних вигоневых носках и махнул за косым. А заяц, не будь дурак, тоже скорость переключил. Только уши мелькают, а на них кисточки черные.
Так и гнал дед зайца — от усадьбы до самого сосняка. С километр, пожалуй, гнал, никак не менее. Вот она что делает, горячка-то охотничья! А допрыгали до леса, и зашлось у деда сердце. Ухватился за ближнюю сосенку, рот — разинул, а слова сказать не может. Весь сделался мокрехонек. В глазах темнота, и только белые мухи носятся.
Не словил дед этого зайца.
С того часа деда, наверное, и прохватило. Да и было от чего — ведь чуть не босиком оказался. А тут, точно назло, погода сменилась. Ветер с севера повернул, поземка пошла, да такая въедливая. Все вокруг закидывает — насилу дед на обратном пути валенки свои разыскал.
Воротился в избу, а с обеда скорее на печь. Там его и закрутило. Места живого не найдет, точно в грохоте просеяли. В боках колет, в груди теснит, в ногах ломит, живот вспучило. В голове какая-то жилка тренькает, а жаром от деда так и пышет, как от каленого утюга.
А бабка вокруг него носится, хлопочет. Все средства в ход пустила: сухой малинки с медом заварила, муравьиным едучим спиртом ноги деду натерла, оболочкой ватной запеленала, а сверху овчинами укутала. А поту добиться никак не могут — сухость одна. И не согреется дед, только трясется да зубами стучит. Пихнула ему бабка под мышку градусник, и показало на нем тридцать девять да три десятых градуса.
Всю ночь старуха глаз не сомкнула. С лица даже спала. Нет-нет отойдет в угол да подолом с глаз слезинку смахнет.
А забрезжил свет, клокотнуло что-то у деда в горле, и сказал он:
— Дерьмовое мое, должно быть, дело! Сходила бы ты, мать, на село к фельдшеру Верухе Маловой. Не прибегнет ли к помощи медицины?
А уж раз так сказал, поняла бабка, значит, на самый край попало. За всю жизнь еще не видывала, чтобы дед капель себе каких-либо в стакан накапал или хотя пилюлю одну сжевал.
К слову заметить, в те годы еще у нас такой порядок заведен был: идет фельдшер из села Медведицкого на вызов и заодно с собой котомку тащит со всей аптекою. И кому чего требуется, тут же деревенским продает за наличные. На месте. Кто позапасливей, обязательно какое-нибудь лекарство да приобретет. А дед, хотя и очень интересовался, какую боль чем лечить следует, денег на ветер никогда не кидал.
Бывало, заманит Веруху к себе в избу и все пузырьки у нее переберет. И вот все спрашивает: это, мол, зачем да то от чего? Даже в сторону склянки три отставит, вроде за собой забронирует. А потом ощерит зуб, пузырьки обратно отодвинет и скажет:
— Великая вещь медицина! А отпусти-ка ты мне, красавица симпатичная, гривен на восемь ды-ды-тэ!
И получается, что с врачебным делом не приходилось деду особенно соприкасаться…
Так вот, хоть и побежала бабка в больницу, а вернулась без большой удачи. В райздрав Вера уехала и быть обратно обещалась не ранее вечера.
А больному, что ни час, хуже становится. И такие слова начал высказывать, что лучше
— Ах ты, дорогой кисонька! Прибыл к хозяину на последнее свиданьице! Провожать старца в путь-дорожку дальнюю!
А раньше кота этого к одеялу и близко не подпускал. Всегда ремнем отваживал. С латунной пряжкою.
Подаст бабка кружку кипятку с клюквой толченой, и опять зальется дед:
— Ах вы, клюквинки-ягодки, не сбирать мне вас больше в болотце моховом руками белыми!
Да так жалостно зальется, что послушаешь, и хоть сам реви белугою.
А засумерничало, и начал дед отдавать последние распоряжения:
— Ты, мать, Геннадия-то раньше осени не коли. Уж ежели моя жизнь кончается, пускай хотя боровок лето проживет. Хватит ему теперь до молодой травки картошки-то. Одним едоком в семье меньше становится… Вот она и економия образовалась… Ох!.. А книжку-то сберегательную, гляди, никому не показывай. А то будут соседушки навещать да взаймы клянчить. Не отобьешься! А часы мои серебряные с двойной крышкой Ваське-внучку вилкою ковырять не давай!
Слушает бабка, а сердце у ней точно разрывается. А дед глотнул раза два воздух, ровно карась на сковороде, и дальше продолжает:
— Тес там на чердаке припасен, без сучков, выдержанный. На последний случай берег. Так уж ты свату Михаиле передай, чтобы был в готовности. Ожидал сигналу. Лучше-то его, пожалуй, никому не сколотить… Ох!.. Не идет Верушенька, задерживается. В Кимрах, сказывают, амура завела. Рябой такой амур, из речной флотилии. Натолием звать… Ну что ж, ихнее дело молодое… А сено-то недельки через две продавать начинай! Не ранее. Самая цена будет сену-то!.. Ох!.. Ты, бабушка, уж коли медицина не идет, на худой конец за попом бы послала!..
А тут в дверь стучат. Прикатила все-таки Веруха. Сама румяная с морозу, веселая, глаза серые, мужественные, нос орлиный. Поглядишь на такого фельдшера, другой раз и про болезнь забудешь.
— Это, — спрашивает, — что же за непорядок? Всю колхозную знать хворь одолела. И председатель тоже третьи сутки как валяется. Оскользнулся около конюшни, ногу вывихнул. А уж до чего же беспокойный больной! Все с постели рвется: уйду да уйду! Только раз я постановила лежать — значит, все! Железобетон!
Шубу скинула, белый халат оправила — и к деду:
— Ну, старый бедокур, на что жалуешься? Рассказывай!
— Жаловаться, — стонет дед, — поздновато мне, доченька. Да, пожалуй, и совестно. Всеми я вами премного благодарен, милостивцами. Пожил — нечего бога гневить — желаю всякому! А теперь вот вышел срок собираться в путь-дорожку дальнюю.
И как только помянул дед про эту дорожку, так и давай опять вопить. И старуха тоже в подголосок.
Ну, а Вера, конечно, всякое слыхала. Потому что фельдшер.