Волчий закон, или Возвращение Андрея Круза
Шрифт:
— Делай свое быстрее, — сказал Круз Захару. — Нечего нам здесь торчать.
16
Круз больше десяти лет прожил там, где люди пытались сохранить прежнюю жизнь. Налоксон трижды в сутки, и — работают заводы с бардаками, ходит экспресс и «Пан-Американ» летит из пункта А в пункт Б. По крайней мере, так казалось тем, кто установил налоксоновый мир. Впрочем, возможно, они и не были настолько наивны — но лишь пытались выиграть время. Дать лишний год, два, три тем, кто мог бы создать настоящее лекарство.
Налоксон блокирует рецепторы, делает невосприимчивым к эндорфинам — и фальшивым, и настоящим. Идеальное лекарство от счастья. Беда лишь в том, что принимающие его вскоре перестают понимать, зачем им дышать и двигаться.
В
Родных Круз так и не нашел — ни живыми, ни мертвыми. Но нашел «цессну» и бензин. Полетел на северо-восток. Сел на автостраду. Загнал самолет в кусты, а сам побрел в ближайший городок. Там его не арестовали, но попробовали поставить на налоксоновое довольствие. Отказу очень удивились. Но удивление последствий не имело. Налоксоновые люди и без того были заняты по горло волоченьем себя по жизни. Когда заставляешь себя ежеминутно переставлять ноги и поднимать руки, выговаривать слова, дышать, даже ничтожное постороннее дело невыносимо. Но все работало, от почты до канализации. Магазины торговали, покупатели покупали, хотя иногда случалось наоборот, но никто особого внимания не обращал. Главное, жизнь продолжалась по-прежнему. Даже грабители существовали почти прежние, хотя и едва ли могли бы сказать, зачем грабят. Наверное, из общего, разлитого в воздухе убеждения, что все должно быть как раньше.
Катясь неосознанно на север, Круз добрался до университетского города Энн-Арбор в штате Мичиган. Там ему повторно предложили налоксон, удивились отказу, но не выпустили, а под конвоем отправили в университет, где принялись колоть, светить, просвечивать и брать кровь. Круз особо не сопротивлялся. Кормили в университетской клинике хорошо, жилось спокойно и приятно похоже на прежнее бытие, почти растворившееся в Крузовой памяти за выстрелами, свалками костей и джунглями. Круза подолгу расспрашивали, записывали, думали. В результате ничего определенного так и не сказали, но предложили работу по специальности. И потому Круз увидел Второй кризис во всей его красе.
Как и предполагалось на случай эпидемий, сопряженных с государственной угрозой, власть взяли военные и медики. Поскольку никто не нападал, а с беспорядками первого года-двух после «опа» (здесь благородно наименованного «Первым кризисом») национальная гвардия с полицией справились на ура, власть потихоньку перетекла в руки медиков и их исследовательских разновидностей. Наладили производство налоксона и сеть его распределения. Все, кто мог и умел, были подключены к разработке лекарства. Повсюду собирали образцы, в университетах составляли коллекции штаммов. Вакцину выпускали за вакциной, антибиотик — за антибиотиком. Но вакцина, хотя оказывалась действенной для одной или нескольких групп штаммов, ни на людях, ни на животных почему-то не работала. Антибиотики действовали непредсказуемо, то истребляя заразу за дни, то подстегивая выработку эндорфинов. А потом в Калифорнийском технологическом увидели, как обрывок гена, заставляющего клетку производить эндорфины, сам по себе кочует от одной бактерии к другой. А от этой другой — в лейкоциты хозяина. Счастье оказалось — или превратилось — удивительно примитивным, но очень жизнеспособным протовирусом, способным обустраиваться практически везде.
Круз хорошо помнил день этой новости. Как раз утром прилетел из Техаса, привезя образцы шакальей крови и синяк от сорок пятого калибра на левом плече, — он уже тогда приучился не снимать бронежилета. Через границу ломилась банда, очень похожая на те, какими командовал Круз. — такая же отчаянная и оголтелая. Последнего уцелевшего, мальчишку лет двенадцати, Круз привез с собой и сдал в клинику — там очень любили наблюдать, как именно счастье активизируется с приходом половой зрелости. А сам сидел в комнате охраны, попивая пиво, когда ввалился доктор Маккормик и потребовал пива себе. А затем — стакан «Баллантайна». После третьего стакана сел напротив Круза и сказал: «Глупый русский, ты не представляешь, как тебе повезло. Как повезло! Ты своими глазами увидишь, как сдохнет этот хреновый мир!»
Наутро, протрезвев, доктор Маккормик повесился. А его ассистентка, мисс Лу, колченогая блондинка сорока лет, собрала записи, проверила культуру и, улегшись на кушетку, впрыснула себе полкубика цианистого калия.
В памяти Круза именно этот день стал началом Второго кризиса. Через полгода, когда про эпидемию самоубийств заговорили по уцелевшим телеканалам, в клинике осталась едва ли четверть прежнего состава. Доктор Лео Коган, за пятнадцать лет до того бывший Леонидом Ивановичем, сказал Крузу грустно: «На какую же вакцину они надеются, глупцы? Если б природа не награждала удовольствием за успех, так и амебы б делиться не стали». Доктор Лео Коган не кончил жизнь самоубийством. Его застрелил коллега Круза, мелкий рыжий ирландец, раскрасивший лицо, обвешавшийся магазинами и гранатами и принявшийся зачищать клинику, как афганскую деревню.
Но это случилось через семь лет после начала Второго кризиса. А семь этих лет были медленным кошмаром. Так человек, попавший в зыбун, понимает, что каждое движение лишь ускоряет гибель — но не может не двигаться, потому что прийти на помощь некому, и надеется отчаянно вывернуться, выскользнуть. И тонет скорее.
Второй кризис добил всякую надежду. Почему вспыхнула эпидемия самоубийств — странная, спонтанная, необъяснимая? Отчего в соседнем отделе фирмы вдруг кончали с собой все, а в этом — никто? Почему вдруг вымирал целый квартал — а в соседнем люди по-прежнему ходили на работу и в супермаркет и пили пиво в баре? Хотя, глядя на лица людей, годами держащихся на налоксоне, Круз не удивлялся. Скорей, поражался, что держатся до сих пор. Может, потому, что вдолбленная годами, затверженная привычка жизни до поры брала верх? Или само действие самоубийства представлялось чересчур большим и страшным и проще было вяло тянуть себя на работу и обратно, и привычно глушить себя алкоголем, и трогать знакомые вещи, и покупать, уже не испытывая ни толики прежней радости?
Налоксоновая жизнь была похожа на кувшин из пористой глины. Влага высачивалась, испарялась, утекала.
Первыми умерли театры и концерты. Затем — кино. Налоксоновые люди выходили из дому лишь по необходимости — на работу, за едой. Тихо ушли все турагентства, курорты, круизы, за ними — казино с игральными залами. За ними, как ни удивительно, бордели. Лео Каган, тощий и ехидный, сказал тогда Крузу: «Что еще тебе нужно, чтоб убедиться? Этот мир дохнет! Если людям противно сношаться, то их осталось только закопать. И полить креозотом сверху». Круз промолчал. В разговорах с Лео вообще лучше было смолчать, чтобы не получить на голову ведро ехидства разностепенной едкости.
И тогда Круз послушался его наконец и, вопреки начальству и военным, принялся искать не новые штаммы, а тех, кому не нужен налоксон. Поначалу и государство искало не штаммы, а именно их. На сыворотку надеялись, на чудо-средство, волшебством образовавшееся в крови. Но не нашли ровно ничего — как и у самого Круза. То есть, по всем меркам, существовать Круз мог только на налоксоне. К нему свободно цеплялась любая зараза. Уровень эндорфинов в крови был стабильно высоким — но почему-то особой радости это не доставляло. Теорий появилось множество. И, как обычно с теориями, они объясняли одно, игнорируя другое, или подтверждали третье, противореча четвертому. Утверждали, что чувствительность рецепторов насыщается, что тело само производит аналог налоксона, что дело в особом устройстве психики, что сумасшедшие не болеют счастьем, что дело в расе, в наследственности, в диете, в сексе и любви к богу. Везде было понемножку правды. Круз и сам видел, что среди негров и мулатов иммунных намного меньше, чем среди белых. Но в некоторых черных общинах иммунных оказывалась чуть не десятая часть. А из ЮАР сообщали, что люди с готтентотской кровью иммунные чуть не поголовно. Многие племена индейцев вымерли от счастья полностью еще до налоксона. Но некоторые, упорно от него отказываясь, все же продолжали жить. А среди белых обозначилось то, что Лео, глумясь, обозвал «гиперборейским вектором»: среди потомков северян было больше иммунных, чем среди людей Средиземноморья. Но беда была в том, что иммунных оказалось очень мало. Слишком мало, чтобы уверенно считать замеченную тенденцию чем-то выходящим за статистическую погрешность.