Волчок
Шрифт:
Александр Грин
Волчок
Свирепые голоса вопили у дверей, чтобы им отдали добычу.
На все вопросы, которые задавал мне неприятельский офицер, я отзывался незнанием или нежеланием отвечать, особенно напирая на то, что я русский.
Этим я хотел воздействовать на его разум, предоставляя ему воображать себя на моем месте и, следовательно, признать бесспорное право национальности охранять ее общие интересы молчанием. Делая вид, что не понимает столь простой вещи, офицер старательно угрожал мне расстрелом, если я буду упорствовать в отнекивании. Его
Я хорошо понимал эту игру. Я говорил и держался так же, как офицер. Я смотрел прямо в его скупо мигающие глаза, отвечая на все вопросы самым невыразительным тоном:
— Не знаю… не имею понятия… нет… не скажу.
Остальные германцы, наполнявшие комнату плотной массой здоровых прямых тел, следили за нашей игрой с того рода молчаливой развязностью, какая свойственна умелым, но бездействующим шахматистам, сидящим вокруг занятой другими игроками доски ради удовлетворения спортивного любопытства.
Все они улыбались. В позах их не чувствовалось, как в моей и допросчика, ни малейшего напряжения; они свободно дышали, меняя положение рук и ног, с отвратительной беспричастностью к моему состоянию.
Я отмечаю это как следствие слабо развитого воображения их, — так как даже поверхностное постижение тягости смертной казни в присутствии человека, на нее обреченного, совершенно не допускает улыбки.
Отчасти я, вероятно, сам помогал этой психологической близорукости, будучи внешне равнодушен к своей судьбе; волнение, выраженное слезами и криком, может быть, расшевелило бы скупые нервы этих людей, хотя бы в смысле ускорения неизбежной развязки. Теперь же, привыкшие к сценам допроса и казни, офицеры видели в происходящем известное бытовое явление, названное войною.
Допросчик был смуглый брюнет, с широкими, несколько сведенными спереди плечами и толстыми коленями больших ног, плотно упирающихся в пол. Он держал руки в карманах. Бритое большое лицо с вертикальной складкой над переносьем и ясными, устало прищуренными глазами являло выражение непреклонности. Я понимал это выражение как смертный приговор. Я заранее покорялся ему, предвидя, что, сохранив честь, — понятие, давно утрачено слабыми людьми с широкой натурой, — приобрету тем уважение друзей и отечества. Отечество в эту войну перестало быть для меня отвлеченным понятием: я увидел, что оно состоит из людей, доступных гневу, скорби, жалости и восторгу. Я хотел сохранить уважение этих людей и не противился неизбежному.
Все мы находились в столовой моей квартиры. На буфетной доске валялась забытая детьми игрушка — стальной волчок, состоявший из стержня, пропущенного в подвижное колесцо, и обладавший большой длительностью вращения. Он приводился в действие посредством длинной бечевки, наматываемой на трубочку колесца. Старик-офицер с нафабренными усами и лукаво подвижным взглядом, взяв в руки волчок, небрежно трогал колесцо пальцем, извлекая жужжащий звук, напоминающий полет мухи. В это время я произнес уже последнее «нет» на последний вопрос допросчика, и комната погрузилась в молчание.
— Вас сейчас расстреляют, — медленно, с очевидной целью произвести впечатление, сказал допросчик и повернулся к двери, крикнув, чтобы позвали солдат.
В этот момент напряжение мое достигло такой силы, что я несколько секунд плохо различал окружающее, как бы смотря вокруг сквозь матовое стекло. Удары сердца были часты и слабы.
Пересилив предсмертное волнение, я оказался твердо стоящим на ногах и твердо смотрящим на своих палачей, но в состоянии ошеломленности, ибо мозг, повинуясь инстинкту самосохранения, отказывался еще приурочить к себе близость насильственного конца.
Когда появились солдаты, я содрогнулся, почувствовав естественный ужас, неописуемый по существу и невыразимо мучительный. Воля, однако, не изменила мне, и я не сделал ни одного движения, выражающего страдания.
Страдание это, однако, в силу большой, стремительной живости воображения, которое доставляло мне, даже в спокойные моменты жизни, немало мелких предвосхищений будущего и ярких повторений прошлого, было неизмеримым числом раз значительнее впечатления от настоящих строк, что пишутся мною спокойно, как бы не о себе. Сцена расстрела, со всеми ее подробностями, пережилась мною с быстротой вздоха. Я осязал свои шаги по зеленой траве сада, видел себя стоящим у стены каменного сарая и преодолевал уже мысленно зловещую, как набат, тяжесть последнего ожидания, тоску готового полыхнуть залпа, после чего наступает таинственное ничто, в то время, как нечто — труп, залитый фыркающей из сердца и головы кровью, — лежит на земле, шевелясь в жалких конвульсиях.
Мое здоровое молодое тело, проникаясь предвосхищением смерти, отталкивало ее каждым движением пульса. Солдат положил мне на плечо руку, кивнув головой в сторону двери; угрюмое любопытство читалось на его лице, обведенном ремешком каски.
— Вальфельд! — сказал старик, вертевший в руках волчок, — Скажите, чтобы обождали с расстрелом. Я хочу сделать вам некое предложение.
Допросчик, он же начальник отряда, занявшего наше местечко, неохотно подошел к офицеру.
Я различил тихий шепот, столь тихий, что он скрадывал все слова. Напряженно следя за выражением двух лиц, изредка посматривающих на меня невинно скользящим взглядом, без труда догадался, что неприятели вознамерились вновь попытать счастья, употребив в отношении меня нечто, пока мне еще не известное. О таком намерении говорило движение пальца старика, чертившего буфетной доске какой-то воображаемый план. Этот топографический интерес беседы, в связи с отсрочкой расстрела убедил меня в наличности нового покушения на мою стойкость — и я не ошибся.
За время этих испытаний я чистосердечно радовался тому, что жена и дети в отсутствии. Они выехали заблаговременно на Т.П., далекие о мысли, что я могу задержаться. Однако мои служебные обязательства потребовали остаться на три дня сверх срока, и это совпало с появлением пруссаков. Я говорю, что радовался отсутствию близких. Конечно, отчаяние жены и бледность ее лица не поколебали бы моей твердости, но мучения вдвоем тягостнее и нестерпимее, чем переносимые в одиночестве кем-либо из двух, при уверенности, что второе лицо спокойно в своем незнании Это мрачное утешение осенило меня теперь, в то время как Вальфельд подходил ко мне, держа в руке волчок, взятый у старика.
Вальфельд улыбался иронически и многозначительно, как человек, принявший некое эксцентрическое решение — важное, и в то же время сомнительное по результату.
Он сказал, глядя то на меня, то на присутствующих:
— Я предлагаю вам подумать еще раз. Пустите этот волчок. Время, пока он вертится, будет окончательным сроком вашего размышления. Это льгота, нам ничего не стоило бы расстрелять вас немедленно. Итак, воспользуйтесь льготой, одумайтесь! Если волчок упадет, а вы останетесь немы, пеняйте тогда лишь на себя.