Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Шрифт:
— Порою сердце надо подчинять разуму, — еле внятно произнес он.
— Вот я его и привожу в порядок, — проговорила она и только тут спохватилась: «Любченко хочет унизить ее клеветой. Клевета дошла до Акима. Тогда зачем же так резко оборвала его, да еще крикнула: «Мне стыдно». Что-то с ним теперь? Но почему же он поверил? Почему?»
Ферма, невидимая в ночной степи, вдруг засеребрилась саманушками, кошарами. На гул машины со всех сторон выскочили лобастые волкодавы. Они с рычанием наседают на машину. Около саманушки стоят девушки во главе с Люсей и что-то кричат, приветливо машут руками, будто плещутся рыбки
— Елена Петровна! — заговорила Люся, идя рядом с Ермолаевым и игриво-печально посматривая на него. — Как только вы уехали, прикатил Назаров. Спрашивал, что за авария стряслась у нас на ферме… и где вы. Соврали: отправилась в Приволжск. А то он кинулся бы на центральную.
Слушая это, Елена все больше и больше опускала плечи, словно на них постепенно взваливали непомерно тяжелый груз.
Войдя в саманушку вместе с Ермолаевым, она сказала:
— Поздно уж, — и чуть не предложила: «Ложитесь на мою кровать… а я — к девчатам». Но слова застряли у нее в горле, и она спросила: — Где же вам устроить постель?
Ермолаев быстро ответил:
— Степь велика, и там немало стогов. Где-нибудь устроюсь.
Елена вспомнила: Аким Морев тогда, в марте, когда она настойчиво уступала ему свою постель, произнес почти такие же слова.
Ермолаев шагнул к выходу, в маленькой двери остановился, повернулся к Елене и крест-накрест поймал ее руки.
— Поедемте к нам в совхоз: заклюют вас тут… Поедемте. Подумайте и решайте. На заре я буду у вас. — И с этими словами вышел из саманушки.
Елена не могла уснуть…
Ей вдруг стало до того тоскливо, что она готова была сбежать куда угодно.
«Почему я живу здесь? — с досадой спрашивала она себя. — Почему? Разве все девушки после ветинститута отправились в такие вот саманушки? Зачем? К чему? Коней решила лечить. Рогов придумал препарат. Ну, пусть сам и лечит. Ему, Акиму, хочу доказать: вот какая я. Не заехал, да еще поверил в клевету, — уже с раздражением подумала она. — Так вот я сейчас разыщу Ермолаева… Разыщу и уйду с ним. Дела не пускают тебя, держат, будто щупальца осьминога?» — и выбежала на волю…
Здесь она приостановилась, глядя на два зовущих огонька: один в окошечке саманушки у девчат — розоватый, бездвижный, и другой — трепетный, то светло вспыхивающий, бьющий пламенем в небо, то затухающий — костер, видимо, разведенный Ермолаевым.
Елену неудержимо потянуло к живому, трепетному костру, но она не решалась подойти. То ли стыд сковал ее (сама явилась), то ли удерживало чувство к Акиму Мореву, хотя и приглушенное, но еще волнующее. Она кинулась в саманушку к девчатам и тут сразу же запела, зная, что эта песенка всегда их тревожит:
Есть за Волгой село На крутом берегу: Там отец мой живет И родная мне мать…Песенка грустная, печальная, а по мотиву раздольная, как и Волга — матушка река.
Девушки сразу же подхватили:
Я поеду туда, Поклонюся отцу, Разрешенье возьму И женюсь на тебе.Пели
— Что ты, Люсенька? — приподнимая ее заплаканное лицо, участливо спросила Елена, предполагая, что та потрясена гибелью коней.
А Люся сквозь рыдания ответила:
— А я теперь никуда не поеду… а я теперь не буду просить разрешения, — и еле слышно прошептала, что, видимо, уловила только Елена: — Изуродовал он меня… Любченко… пьяный… в лимане.
«Так вот он какой! Изуродовал и перешагнул через девушку», — со страхом и омерзением подумала Елена.
А девушки оборвали песню и заплакали, очевидно, каждая думая о своей судьбе, о своем нареченном. Елена не в силах была утешить их: у нее у самой душа в смятении, ей самой хотелось зарыдать. Вот так упасть на кошму вниз лицом, стиснуть виски и реветь, реветь, реветь. Но здесь она этого сделать не могла. Не поверят девчата, скажут: «С жиру бесишься, Елена Петровна: вон какой появился около тебя — Ермолаев. Красавец! С ним по улице пройтись, и то у всех от зависти глаза лопнут».
«Да, они еще не знают про Акима», — мелькнуло у Елены, и она начала утешать девчат разными там словами, в силу которых и сама-то не верила: вот учитесь — счастливые, вот вам еще лет мало — счастливые, вот еще румянец на щеках не утеряли — счастливые. Кое-как успокоив девчат, она вышла из саманушки и почти бегом направилась к стогу, у которого в марте встречала зарю с Акимом Моревым, и тут присела на скамеечку.
Ночная степь, накаленная дневным солнцем, вздыхала, как вздыхает здоровяк после жарко натопленной бани, развалясь на чистой обширной постели… Студеный степной ветерок обдал разгоряченное лицо Елены, неся смачный запах полынка, ночное, порою тревожное, копошение птиц. Низко висело звездное небо, и казалось, звезды вот-вот осыплются на травы. К югу протянулся дрожащий Млечный Путь, по которому не раз Елена посылала тоскующие слова Акиму Мореву.
Хорошо было тогда — в марте. Но ведь оно — хорошее — может вернуться!
И только тут она поняла, что не досада на Акима Морева толкает ее к Ермолаеву. Вовсе нет! А то теплое, что зародилось у нее сегодня и что уже зовет ее к другому человеку. Но чувство, которое у нее родилось когда-то к Акиму Мореву, было больше, сильнее. Сейчас оно стало уменьшаться, как уменьшается боль заживающей раны. От этого Елене стало будто легче, и в то же время у нее появилось сожаление о своем замирающем чувстве к Акиму Мореву. Но тут же в ее памяти прозвучали слова Марии Кондратьевны: «Не упускай Ермолаева». И она пристально стала всматриваться в человека у костра.
По крупной фигуре (шофер мал ростом) можно было определить, что это Ермолаев. Он сидит лицом к пламени и не шелохнется. Только иногда рука его протягивается куда-то в сторону и, достав вязку сухого камыша, подкладывает ее в огонь.
«Знаю, о чем думает он». Елена неотрывно смотрит на Ермолаева, все порываясь подняться и перебежать к нему…
А тому казалось, что вот-вот из тьмы выйдет Елена, остановится, освещенная пламенем костра, тоненькая, с открытой головой.
Совсем недавно личная неудача постигла Константина Константиновича Ермолаева.