Володя
Шрифт:
— Молодой человек, — сказал важный голос, и старшая проводница тронула Володю за локоть, — идем-ка сюда.
В тесном купе проводников на столике стоял стакан чая и лежали ржаные сухари.
— Садись, поешь.
Он сел. И когда с хрустом разгрыз сухарь и ощутил на языке солоноватый прекрасный вкус, — только тогда по-настоящему понял, до чего же проголодался.
— Ешь, — сказала проводница. — Все ешь, не стесняйся.
Она налила ему еще стакан из большого, весело кипящего самовара.
Поезд
Володя ел, а проводница стояла рядом, суровая, с маленьким беретом над большим лицом, и серьезно смотрела маленькими белесыми глазами без бровей. Спросила:
— Мать есть?
— Есть.
— Чего делает?
— В сберкассе работает.
— А отец?
Володя глотнул чаю.
— Отца нет.
— А братья, сестры?
— Сестра.
— Большая?
— Нет. Маленькая.
— А ты кем работал? — Она смотрела на его руки.
— Слесарем.
Проводница кивнула:
— Ничего!
Вошла младшая проводница с пустыми стаканами на подносе.
— Зайчик! — сказала она, просияв своей желтозубой, розоводесной улыбкой. — Зайчик кушает! — и опять залилась мелким смехом, и стаканы запрыгали и зазвенели на подносе.
— Перебьешь! — строго сказала старшая.
Володя, опустив глаза, допивал чай. Он знал этот женский смех без причины и этот отчаянный блестящий женский взгляд. То же было у его матери.
— Ложись-ка, — сказала ему старшая проводница. — Отдохни маленько.
И указала на верхнюю полку, где был постлан полосатый тюфяк и лежала подушка.
Сняв ватник и валенки, Володя залез наверх. Там было очень тепло; но он с удовольствием натянул на себя толстое колючее одеяло. Пускаясь в путь, он не рассчитывал ни на какие удобства, и теперь охотно и благодарно пользовался всем хорошим, что подворачивалось. «Эх, а контролер-то меня забыл! — подумал он. — Пока вспомнит, я посплю!» Он сладко вытянулся в предвкушении отдыха.
Внизу проводницы мыли стаканы. Потом достали вязанье и сели рядышком на нижней полке. Лампочка светила тускло. Вагон мотало. Привычные, они вязали кружево, ловко работая крючками. Только младшей мешали приступы смеха, накатывавшего на нее.
— Давай-ка запевай лучше, — сказала старшая. — Ну совершенно ты себя в руках не хочешь держать, Капитолина.
Младшая тихо запела. Старшая вторила.
— Мыла Марусенька белые ноги, — пела младшая прерывисто, будто задыхалась. А старшая гудела негромко:
— Мыла, белила, сама говорила.
Мимо купе прошел, кидая двери, офицер; блеснули на его груди сплошные ордена. Младшая проводница встала и заглянула на верхнюю полку.
— Спит? — спросила старшая.
— Спит, — ответила младшая, блаженно сияя зубами и деснами. — Спит заинька хорошенький.
И старшая поднялась, чтобы бросить сурово-заботливый взгляд на мальчика, спящего под этим движущимся странническим кровом. Он лежал, прижавшись щекой к подушке в казенной клейменой
— Плыли к Марусеньке серые гуси, — шевеля крючками, пели они чуть слышно под стук колес, — серые гуси, лазоревы уши…
Перед отъездом из Ленинграда, летом сорок первого года, Володя с матерью ходил к отцу.
— Надо попрощаться, — сказала мать, — кто знает, может не суждено больше увидеться.
Два раза они его не заставали дома, он был в госпитале. Во второй раз их встретила жена отца; женщина, которую мать в своих рассказах называла она — без имени; и которая в Володином детском представлении была существом опасным, хищным, бессовестным, вторгающимся и отнимающим, — это существо вторглось к ним и отняло у них отца, когда Володе было два года, а мать была совсем молодой и неустроенной, так она и осталась неустроенной…
Стесняясь рассматривать, он взглядывал на эту женщину и сейчас же отводил глаза, но ничто не укрылось от его неприязненной зоркости. Она была некрасива! Как странно, что отец покинул маму ради этой раскосой, с острыми скулами, в обыкновенном — обыкновенней не бывает — сером платье, с длинными худыми руками! Ее даже не сравнить с мамой, думал Володя горделиво-горько. И одевается мама в десять раз красивей. Всегда на ней какая-нибудь нарядная косыночка, или кружевной воротничок, или бант; платья пестрые, яркие. Особенно в тот день она была хорошенькая, завитая и приодетая, с глазами блестящими от волнения и страха.
Да, мама боялась этой женщины. Робела перед ней. Так робела, что путалась в словах, запиналась, Володе стыдно было. А мачеха стояла, глядя узкими глазами то на нее, то на Володю, и говорила тихим голосом. Она сказала, чтобы они пришли вечером, отец будет дома. Конечно, надо попрощаться, сказала она и посмотрела на Володю задумчивым долгим взглядом. У нее большая просьба. Она не говорила Олегу, что у него есть брат; Олег не знает. Она хотела бы, чтобы Олег услышал это от нее самой… в свое время. Если Олег, когда они вечером придут, еще не будет спать… Чтобы он как-нибудь случайно… Она просит и Володю, он уже большой мальчик…
— Нет-нет, Володя не проговорится, будьте покойны! — торопливо и испуганно сказала мать, как будто это желание мачехи, о котором давным-давно было известно и которое почему-то исполняли беспрекословно, не было желанием глупым, низким и глубоко возмутительным.
Они пришли вечером; отец был дома. Он их принял хмуро и вежливо. Утомленно полузакрыв глаза, поддерживал разговор. Ему нелегко было притворяться, что его интересуют их дела. Слезы выступали у него на глазах, когда он сдерживал зевоту, раздиравшую ему челюсти. Он повторялся и путался. Несколько раз выражал удивление, что Володя вырос. Вспоминая после об этом, Володя резко усмехался…