Волонтер свободы (сборник)
Шрифт:
Архиереев называли смиренными. Амвросий же вовсе не был смирен. Священство питало к нему неприязнь, многие — ненависть. Возлюбишь ли, коли из рук мошну выдрал? Амвросий, архиепископ Московский и Калужский, воспретил попам публичный торг требами — исстари рядились они с мирянами на Красной площади, предлагая платную обедню иль панихиду. А тут — шабаш…
Баженов любил старца, текли собеседования об архитектуре. Каржавин держался в стороне. Отдавая должное познаниям преосвященного, разве что терпел Амвросия, да и то ради баженовской приязни.
И не вытерпел.
Старец знай себе сетовал на мирскую власть. Вот-де наместник
Смиренный смолчал. Громко стуча посохом, ушел в сопровождении послушника, белый клобук, казалось, подрагивал от негодования. К себе ушел, в Чудов.
Баженов укоризненно взглянул на Федора, хотел что-то сказать — не успел: вбежал мальчонка, сын сторожа, задыхаясь от восторга пополам с испугом, крикнул — со стороны Варварки валит на Кремль тьма-тьмущая. И, не сдержав бурного прилива чувств, повернулся на одной ножке и был таков.
Слитный гул нарастал, приближался. На дворе заплясали факелы, колыхалась толпа, вооруженная дубьем, топорами, рогатинами, вилами. Бунтовщики не тронули капище Баженова: "Э, там одни щепки!" И косматый вал, обтекая Модельный дом, покатил к Чудову монастырю.
В Чудовом бросились искать архиерея. Старец надел мужицкий армяк и скрылся. (В намерении разделаться с Амвросием — явное наущение попов: они не прощали ему запрет поповского торжища на Красной площади,) Исчезновение преосвященного плеснуло маслом на огонь. Окна и мебеля — вдрызг… В ризнице слепли иконные лики — ножами в глаза, ножами… Взлетели, трепеща, клочья древних манускриптов, реяли, вспыхивая в желтых языках факелов, оседали черными мягкими хлопьями… Клочья манускриптов умирали покорно, беззвучно, винные же боч-ки трещали и словно бы даже повизгивали. Клубились винные пары под сводами подвала, факелы с шипением и чадом гасли, как драконы, на склизких от вина каменных плитах. И этот плотный плеск ячменного английского пива, и этот обвал водочных штофов и полуштофов, этот тяжелый, будто чугунный, стук бутылей венгерского шампанского. И этот рев, как на пожаре: "Дружней, братцы!" Клубились винные пары, шел буреломный гул. Гуляли уже во дворе Чудова, гуляли на площадях Кремля, по темным окнам метались, как лисы, отблески огней. А звезды стояли ясные, высокие, серебряной чеканки звезды золотой изначальной осени.
И там, вдалеке от Кремля, они были высокие и ясные — над Донским монастырем. Единой грудью выдохнул народ: "Святое место! Здесь нельзя!" Старика в мужицком армяке подхватили, легок был старик, пушинка. Понесли, пихаясь, каждый норовил ухватить за армяк, несли, голова моталась.
За монастырскими воротами, где место уж не свято, бросили старца наземь. Преосвященный медленно поднялся, губы вздрагивали, он искал отрока-послушника. Бедный вьюнош, ты, испугавшись, крикнул этой бессмысленной черни: "Архиерей на хорах!" Отыскали на хорах, волоком, волоком вниз и вот… Фабричный в опорках упоенно взмахнул дубиной и, хэкнув, как дровосек, хряснул смиренного по хребту. Охнув, осел старец, словно в безмерном удивлении. На него кинулись, изорвали в клочья. И отступили, попятились, ошеломленно втягивая головы в плечи. И вот уж, не оглядываясь, подались прочь, быстро растекаясь, быстро рассеиваясь.
Петухи пели в Донском.
Пели на Остоженке тож, на дворе генерала Еропкина.
Сказывали, человек простой и добрый. Судить не могу, однако отмечу: императрица пожаловала генералу орден Андрея Первозванного и тысячу душ; от ордена Еропкин не отказался, тысячу душ не принял — я, мол, сам друг с женой, всего хватает. Уникум!
Высокий, сутуловатый, мерно подрагивая икрами, он выхаживал по зале с навощенными половицами и штофной мебелью. В петушином распеве слышал боевой клич; щурил глаз, как прицеливаясь… Сберегая служивых от морового поветрия, Салтыков, фельдмаршал, переместил большинство воинских команд в Бронницкий уезд. Пока вернутся, голь обратит Кремль в руины.
Еропкин действовал быстро. С бору по сосенке сколотил воинскую команду. Послал за Тверскую заставу приказ пушкарям — везите пушки. Те повезли, да не довезли: охальники из ямской слободы не пустили. Ладно. Генерал раздобыл пушки на Пресне. И двинулся к Боровицким воротам.
У Кремля бунтовщики преградили дорогу. Еропкин ласково, как детям, приказал солдатам:
— Коли!
Пехотинцы ощетинились штыками, бунтовщики расступились. Еропкин подал знак кавалеристам:
— Руби!
Конница, дружно цокая, полетела к кремлевской Ивановской площади, запруженной бунтовщиками. На скаку офицер отменил генеральское "руби" — блеснув шалой улыбкой, крикнул:
— Опохмеляй эфесами!
Толпа слитно шарахнулась и откатилась, побежала; "опохмеляли" недолго — впереди были пушки. Кавалеристы осадили коней, кони заплясали, роняя пену с мундштуков.
Послышался тонкий, дерущий ухо, металлический визг картечи. Со всех колоколен сорвалось вороньё, плотной стаей, треща крыльями, заходило кругами над Ивановской, предвкушая обильную тризну. Пало под картечью человек пятьсот; десятки, сотни, отчаянно стеная, ползли, брели, зажимая раны, кто пятерней, кто шапкой, кто полой.
Пехотная команда тем временем приблизилась к Чудову монастырю. Регулярная, мундирная сила и силушка бунтовская, холопская и фабричная, словно бы покачивались на незримых весах. Тихо было, тяжело дышали.
Но вот, как из лесу, грянуло атаманское:
— Бей солдат до смерти!
Громадный, косматый мужичина, кулачный боец Герасим, Москве известный по кличке Кобыла, грудью попер на штыки. Может, в последний миг ощутил за спиною зияющую пустоту, никто за ним не последовал, но нет, не задрожал, как не дрожал на гладком москворецком льду, когда стенка пятилась под ударами встречной стенки.
Штык достал Герасима трижды. Он взревел и, нагнув косматую голову, обрушил кулак-кувалду на здоровенного унтера. Тот повалился бездыханным, но и Герасим тоже — с распоротым брюхом, четвертый штык прикончил. И тогда воинскую команду бросило, как из пращи, на бунтовское скопище…
Чудово побоище угасло впотьмах. Спасские куранты, совсем еще новехонькие, чистым, без трещинки звоном отыграли десять пополудни. Крепкие караулы кряжисто встали у кремлевских башенных ворот.
Всю ночь, однако, бухал набат. Едва развиднелось, толпы, как волны, залили Красную площадь. Караульные надсаживались: "Расходись, хуже будет!" Бунтовщики, бойчась друг перед другом, во всю глотку требовали: "Еропкина-убивцу давай!"