Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
— Не знаю, как других, — сказал я врачихе, — но меня Блок уже заразил.
— Чем?
— Какой-то новой, особой, неизвестной болезнью. Но медицина еще не придумала ей названия и, надеюсь, никогда не придумает.
— Медицина вас спасла, — сказала врачиха. — И вы должны говорить о ней с уважением. Но вы, кажется, из тех, кто не умеет ничего уважать. — И, сложив обиженно губы, она отошла от моей койки.
Теперь я спокойно мог вспоминать сны, снившиеся мне в первые ночи, когда я оказался на здешней койке рядом с бредом и термометром, ошалевшим от моего жара и не вмещавшим
В этих снах я видел медвежьи спины гор моего детства и горячий ключ, кипевший, как чайник, возле покрытых снегом камней. Я сидел в этом ключе среди зимы, чувствуя всей кожей жар и холод.
Теперь не эти сны снились, а другие, обыденные, как класс, когда преподавательница своим погасшим голосом тихо рассказывает все об одном и том же: то об Онегине, то об Обломове, то о Лаврецком, которых Яша Ш. презирал за их дворянское происхождение.
С тоской я думал, что Яша спросит у ребят, куда и почему я так надолго исчез с его горизонта, и ребята охотно объяснят ему, что я лежу в Боткинских бараках в одной палате с трехлетними детьми.
То, чего я так боялся, случилось. Однажды в воскресный день меня громко окликнула сиделка, и оказалось, что возле входа в барак меня кто-то ждет. Я вышел, и сердце мое упало. Возле дверей стоял Яша Ш., и на его небритом серьезном лице играла скептическая усмешка.
Томик Блока пришлось оставить в больнице, но через неделю я купил точно такой же на книжном развале.
Придя домой, я убедился, что это была та же самая книжка с отмеченными моим ногтем строчками, которая, по-видимому, решила не расставаться со мной и благодаря счастливому случаю попала из барака на лоток букиниста, а потом вернулась ко мне.
Я раскрыл ее на той странице, на которой часто раскрывал ее в больнице, и прочел вслух:
Холодно и пусто в пышной спальне, Слуги спят, и ночь глуха. Из страны блаженной, незнакомой, дальней Слышно пенье петуха.Блок давно уже заменял мне учебники и объяснял моим чувствам то, что было еще недоступно моему разуму: мир поэтичен и многомерен, и только глухие, слепые и неумные люди живут в одном измерении, где все всегда в фокусе и застыло, как на моментальном снимке, сделанном уличным фотографом.
Чувства во мне были сильнее и разумнее разума, и благодаря им я ощущал, как меняются предметы и явления и как мир спешит на свидание с моим сознанием и становится музыкой, волшебно возникающей из-под клавиш фортепиано, по которым бегают пальцы Моцарта или Шопена.
Длинные пальцы Моцарта или Шопена бегали по невидимым клавишам и в тот роковой для меня час, когда я сидел в Соловьевском саду с раскрытой книжкой Александра Блока в руках.
В этот час и возникла передо мной Поликсена, словно ее создала музыка. Два клена тут же поспешили запереть ее в раму, а услужливая Нева тотчас же превратилась в фон для картины, которую ткал вместе с Шопеном случай.
Все вдруг превратилось в сцену полутрагической комедии: и то, что она взяла
И только в то мгновение, когда книжка очутилась в ничего не подозревавших руках Поликсены, откуда-то упала на нее и на меня тишина. Невидимые Моцарт и Шопен с гневом удалились. Ведь книжка же побывала в скарлатинном бараке и вместе с легкими музыкальными строчками Блока предлагала ни о чем не ведавшей девушке озноб и жар, а может, даже и смерть.
Я выхватил из рук Поликсены томик Блока и, ничего не объясняя, кинулся от нее бежать.
Так возникла пропасть, через которую я пытался перебросить жалкий и ненадежный мост.
В моей памяти уже давно сидели цифры, номер ее телефона, который беспрерывно напоминал мне о себе и по ночам не давал спокойно спать.
Телефон мог создать непредвиденные возможности, превратив меня в невидимку, спрятавшегося за расстоянием и тем не менее сумевшего объяснить свой казавшийся совершенно необъяснимым поступок.
Жалким, сумасшедшим, вдруг отделившимся от меня голосом я назвал этот номер невидимой телефонистке, нетерпеливо и раздраженно переспросившей меня. И все смолкло, все превратилось в паузу, в ту первозданную тишину, когда еще не существовало ничего: ни цифр, ни голосов, способных назвать какую-нибудь цифру.
И откуда-то издалека, словно из другого измерения, я услышал тихие гудки. Тайна чужого пространства на минуту приоткрылась мне: уж не жила ли Поликсена в особом, заколдованном мире, который своими гудками пытался расколдовать телефон? Затем возник голос и вдруг оказался даже не рядом, а внутри меня. Это был голос Поликсены, отчужденный и нежно-суровый.
Я стал что-то говорить ей о Блоке, о его стихах, о том, что в страницах блоковского томика пряталась смертельная опасность для нее, и что я перестал понимать, для чего существует пространство с его расстояниями, и что мое чувство требует от меня, и от нее, и от самой жизни, чтобы это расстояние исчезло, как оно волшебно исчезло сейчас, когда я слышу ее голос.
В ответ я услышал:
— Меня это мало трогает.
И снова наступила тишина.
Расколдованный телефонный мир пропал, и вместо слов Поликсены я услышал разгневанный голос телефонистки:
— Повесьте трубку.
Вскоре Поликсена перевелась в другую школу и затерялась в огромном городе. И только цифра, застрявшая в моем мозгу, только номер ее телефона напоминал мне, что ее исчезновение не было абсолютным. Он дразнил меня долго-долго безнадежной возможностью мнимо приблизиться к ней, еще раз услышать отчужденный голос, а затем остаться один на один с тишиной.
9
Я поступил на факультет с непривычно звучавшим названием: ямфак, что означало — факультет языка и истории материальной культуры. Здесь преподавал академик Марр, и название факультета звучало, как первая фраза его вступительной лекции.
Я посещал множество лекций, и на некоторых из них я чувствовал себя так, словно сидел на скамейке Соловьевского сада и слушал того, кто, казалось, держал в руках невод, в котором, как только что пойманная рыба, билась Вселенная.