Волшебная дорога (сборник)
Шрифт:
— Это вы увлекаетесь техникой? — спросил он.
— Нет, Не увлекаюсь, — ответил я, — у меня привычки отсталого гуманитара, немножко побаивающегося всякой техники.
— А эта техника ультрасовременная, — сказал Мараджев. — И части словно доставлены из космоса. Мне тоже немножко не по себе. Смотрю на эту машину и чувствую, будто я попал в плохой, ремесленный научно-фантастический роман.
— Почему же в плохой?
— А плохие научно-фантастические романы я, представьте себе, читаю с большим удовольствием, чем так называемые хорошие. О вкусах, разумеется, не спорят. И не подумайте, что у меня плохой вкус. А знаете, в плохих фантастических романах еще осталось что-то от Александра Беляева и Жюля Верна с их верой в безграничное могущество
— Я должен всерьез отвечать на ваш вопрос или могу отшутиться?
— Как вам угодно. Если не доверяете, совсем не отвечайте. Я ведь не из тех, кто не понимает шутки.
И тут на его лице я увидел усмешку, да еще такую. какой никогда не видал даже во сне. Что было вложено в эту усмешку? Все. Весь скепсис, который появился на нашей старушке Земле вместе с Протагором и Лукианом, скепсис, насмешка, всегда служившая больше разрушению, чем созиданию, вопреки мнению тех, кто предпочитает иронического Вольтера наивному и вместе с тем мудрому Жан-Жаку Руссо.
Вот тут-то я, забыв обо всем, стал ловить кончиком своей кисти усмешку Мараджева, чтобы перенести ее на холст, не потеряв ничего из ее сложного многообразия.
Мараджев за эти минуты для меня исчез, я видел, замечал, чувствовал, переживал только его усмешку. Я еще не думал о том, что эта усмешка сделает попытку разрушить мой внутренний мир, что в ней есть что-то общее с бомбой, управляемой часовым механизмом. Нет, об этом я сейчас не думал. Я только лихорадочно всматривался в нее и в ее подобие, возникавшее на холсте.
— Так что же вы молчите? — спросил Мараджев. —
Или думаете, что я ни о чем не догадываюсь? Представьте себе, я недавно читал научно-фантастический рассказ вот о такого рода машине. Догадываетесь сами — машина переносила своего незадачливого владельца в любое измерение пространства и времени. Как вам нравится такое изобретение? Скажете — халтурная выдумка писателя, набившего себе руку и завоевавшего незавидную славу у легковерных подростков? Нет1 В этом есть нечто серьезное, хотя и с трудом поддающееся контролю рассудка. А черт с ним, с рассудком, Я, знаете, любитель живописи, но хорошей живописи. Придешь на выставку, видишь сотни картин, рассудка в них хоть отбавляй, а чувства маловато. Чувства дефицитными стали в наш слишком рациональный век.
И чего это вам далась моя усмешка? Смотрю на холст, она есть, а меня нет на холсте. Одна моя усмешка.
— Ваша усмешка — это и есть вы.
— Не упрощайте. Не сводите меня к одной черте. Получится не портрет, а шарж. И вряд ли дружеский, хотя все так называемые дружеские шаржи мало имеют общего с настоящей дружбой.
— А разве мы с вами друзья? — спросил я.
— Пока еще нет. Но, надеюсь, врагами мы не станем, Не тот у меня характер, чтобы враждовать. Зачем? Вы, несомненно, талантливый человек. И не скрываю, мне нравится в вашей мастерской. Конечно, вы не Веласкес и не Серов, но нечто серовское в вас есть. Он тоже любил в своих портретах немножко посмеяться над тем, кого изображал, не впадая, правда, в карикатуру, но находясь на мастерски выбранной грани. По одну сторону этой грани — человек, живой, так сказать, феномен, а по другую — сама его скрытая суть, вытащенная на свет божий. Ради бога, тащите и мою суть на суд зрителей и потомков, но не превращайте меня в этакого Мефистофеля с периферии. Не нравится мне эта усмешка, которую вы изобразили, сделав из меня жидкий фон для этой густо выраженной усмешки. Я не Мефистофель, а ваш довольно обычный современник, кандидат химических наук, немножко социолог и чуточку философ. Но кто сейчас не считает себя философом, если обладает документом об окончании высшей школы? Усмешкой я недоволен. В ней есть что-то химическое. Она разъедает мою душу, как серная кислота.
— А вы думаете, я ею доволен?
— Так смягчите ее.
— Нет, друг, истина мне дороже. Пусть уж она будет такой, как есть.
— Не буду настаивать. Люди культурные в полном смысле слова не дают
— Ну-ну, — сказал я, — не прячьтесь за спину тысяч. Личного, индивидуального в вас больше чем надо.
— Это плохо или хорошо? — спросил он.
— Для портрета, разумеется, хорошо.
— Рад, что хоть тут вам угодил. А я уж побаивался, что между нами начнется конфликт. Но очень прошу, смягчите немножко усмешку, ослабьте, я не гожусь на роль Мефистофеля. Понимаю. Принципы. Но вы все же не Серов. Нет, нет, не в смысле таланта, а в смысле признания. Прежде чем идти к вам, заглянул в библиографический словарь. Ну что ж, кое-что про вас есть, написано. Дата рождения. Слава богу, еще не смерти. Участие в двух или трех выставках — вот и все. Слава к вам еще не пришла, и не торопите ее с помощью изображения современного Мефистофеля. Дешевый прием. Притом литературщина. Вообще-то говоря, в вашей живописи мало русского, еще меньше французского, но много немецкого. Не хватает артистизма. Но это еще придет. Не сердитесь за откровенного рода замечания. Это чисто по-дружески. Извините за «масло масляное», но не случайно же случай нас познакомил и свел. Ваша супруга… Впрочем, нет, нет! Чудесная особа. Ангел женского рода, чуточку, правда, расположенный к полноте. Но восточные люди это любят.
— Перестаньте говорить пошлости.
— Почему же пошлости? Мы все время беседовали с вами с высоких материях, об искусстве, о портрете, о философии. Но ведь иногда хочется спуститься с неба на грешную землю. Профессии вашей супруги это не чуждо, она и получает зарплату за то, что поднимается к облакам вместе с пассажирами и спускается на землю, увы, залитую асфальтом. Я, вероятно, надоел своей болтовней? Но сидеть как истукан, нет, это мне тоже несподручно. Я понимаю, для вас я просто модель, натура, объект.
— Почему объект? Наоборот, не объект, а субъект.
— Субъект? В обыденном, разговорном языке словом «субъект» хотят выразить нечто сомнительное. Говорят «этот субъект», «эта личность». Надеюсь, вы не имели в виду этот не слишком уважительный нюанс?
— Надейтесь, — сказал я.
— За что вы сердитесь на меня? За мою усмешку? А может быть, будем говорить откровенно, за то, что я навестил вашу супругу, когда вы отсутствовали? Но поверьте мне; дело у нас не зашло слишком далеко, а ограничилось разговорами о том о сем. Ведь я приезжий, командированный, знакомых у меня в Ленинграде немного. А я общителен, как все южане. Сидеть в номере гостиницы, будь это даже «Астория», и созерцать стены — занятие унылое. От нечего делать набрал номер телефона и, как говорят молодые длинноволосые люди, «заскочил». А может, вам больше по душе другое выражение пришельцев с «глубинки» — «зашел на огонек»? Ах, эта «глубинка», о которой всегда восторженно пишут журналисты. Нет, нет! Поймите меня правильно! Я уважаю людей, где бы они ни жили. Но вот когда захожу в Третьяковку или в Русский музей и иногда слышу, как приезжие недоумевают возле Врубеля и Петрова-Водкина, а восторгаются Клевером и Константином Маковским, я начинаю думать, что художественное воспитание у нас не всегда на уровне эпохи атома и полетов в космос. Особенно в «глубинке». Здесь, извините, еще сделано недостаточно. Я вас, художников, в этом не виню.
— А кого вините?
— Школьных учителей? Нет. Виню искусствоведов. которые пишут монографии и статьи для своего же брата специалиста, а не для масс, высокомерно относятся к ясности и доступности изложения.
— Белинского нет, это вы хотите сказать?
— Да, Белинский бы не помешал. Он бы сумел разъяснить, что такое настоящее искусство и чем оно отличается от слащавой подделки. Но, надеюсь, мой будущий портрет будет понятен и без Белинского.
— Не беспокойтесь, я не кубист и не супрематист. Постараюсь быть верным натуре.