Волшебный фонарь
Шрифт:
Шпиц вышел сердитый, неразговорчивый и какой-то отчужденный, но, увидев судок, тотчас же, рыча, уткнулся в него, а старушка умильно приговаривала:
— Ешь, ешь, проголодался на рационе.
НОВОСЕЛЬЕ
Эстрадный куплетист, вечный бродяга и одиночка Лепа Синенький получил комнату и пригласил на новоселье своего друга, знаменитого украинского актера Б.
Комната большая, гулкая, совершенно пустая, пахнущая холостяцким сиротством, и только по голым, с рваными обоями стенам развешаны бумажки: «Вешалка красного дерева», «Козетка»…
Б.
Теперь он знакомится с «библиотекой» хозяина. Навешанные друг над другом бумажки сообщают: «Шекспир», «Шиллер», «Бабель».
Он идет вдоль стен и разглядывает картины: «Рубенс», «Рембрандт», «Боттичелли».
— Но вкус какой! — говорит он.
Наконец он подходит к «козетке» — расстеленным на полу газетам «Радянське село» и лениво, салонно укладывается, заложив ногу за ногу, закуривает воображаемую трубку, пускает дым кольцами, принюхиваясь к табаку «Золотое руно».
Теперь подыгрывает хозяин. Он молитвенно открывает дверцу «Бара красного дерева», он зорко вглядывается в его роскошную золотую глубину, в глазах его рябит от обилия иностранных этикеток, разнокалиберных фигурных бутылок, но вот он наконец увидел то, что ему нужно, — ту единственную, ту заветную, испанскую, древнюю, XVII века, королевы Изабеллы, или Святого Франциска, или кого-то там еще, кто был в Испании или где-то там в другом месте, — в истории он не так крепок, — он любуется бутылкой, игрой света, переливами, букетом, он приглашает гостя полюбоваться, понюхать… наливая в грубые грешные граненые стаканы «Московскую особую».
Они чокаются.
— Ну, Лепа, наживай дальше! — говорит Б.
Жадно, одним глотком, они опрокидывают горькую, потом деликатно берут с газеты кружочек любительской колбасы, обнюхивают его и, сжевав, смеются и смеются, и уже, сами того не замечая, постепенно снова входят в игру, в вечную игру, вечный спектакль нашей единственной на этой земле жизни.
ПУТЕШЕСТВИЯ
МОЕ ОКНО НА ЧЕТВЕРТОМ ЭТАЖЕ
На этот раз все началось задолго до того, как я ожидал, тотчас же за сибирской станцией со смешным и нежным названием Усяты. В давние времена, которые я помнил, лет тридцать пять назад, надо было ехать еще часа два пустынной местностью с кочкарником на унылых болотах. А теперь сразу же за выходным семафором по холмам пошли гигантские тени терриконов, словно землетрясение выбросило на горизонт новый горный хребет. Значит, пока меня тут не было, возникли эти черные холмы отработанной породы, изменилась география местности, преобразился лик земли.
И вот уже вдали встали знакомые желто-опаловые дымы.
И холмы, покрытые мелким, низким, корявым березняком, и ржавые мхи болот, и опушка леса — все кажется знакомым, и уходящая в глубь леса тропинка защемила сердце: «Ты нас забыл, оставил, а мы все здесь», и одинокий на затерянных путях мокрый вагон тоже кажется старым знакомым и смотрит на тебя, будто хочет поговорить, поделиться своей тоской.
Гулко побежали трубопроводы, черные, расходящиеся станционные пути, гудят гудки, поют рожки, мелькнуло кладбище отработавших свою жизнь слепых локомотивов, длинные пустынные улицы красных теплушек.
И за каким-то поворотом, на полном ходу, под непрерывное гудение сирены, под стук колес, стук буферов, под шибкий ход, в котловине, полной легкого и прозрачного фиолетового тумана, вдруг открылся от края до края, со всеми башнями, трубами и эстакадами, в черных, янтарных, кирпично-красных дымах, завод и поплыл навстречу, будто гигантской кистью нарисованная на фоне гор и неба живая, огнедышащая картина.
А когда поезд остановился, стал слышен отдаленный гул.
Что за странность! Когда вы приезжаете на место, где когда-то жили, тотчас же все, что было тогда, сплавляется с днем нынешним в одно, а что было между этим, не существует.
Все так же, все так же черно и густо дымил широкогорлыми трубами ЦЭС, похожий на заплывший в середину материка океанский лайнер; все так же спокойно, сонным белым дымком курились свечи доменных печей; и вдруг страшный реактивный рев огласил окрестности, возникло бурое вихревое облако, напоминая то давнее, молодое время; и казалось, доменные печи сейчас сдвинутся и пойдут по горам и долам гулкими железными шагами; и все так же горело пожаром небо над коксохимом, и в блеске открытых печей клубился ядовито-желтый дым и медленно светлел, растворяясь в нежный цвет весенней травы, и вдруг, охваченный снизу пламенем, стал розовым, и облако с алыми отблесками огня оторвалось, медленно поднялось к небу и, как равное, пристроилось к тучам и вместе с ними величаво и равнодушно уплывало за гору, туда, где живут тучи.
Сколько ни глядеть, не наглядеться, как на горы: та же мощь, и спокойствие, и вечность…
А вокруг все изменилось.
Сразу за вокзальной площадью открылась широкая незнакомая улица многоэтажных домов с массой серых балконов и лоджий, однообразная и какая-то нежилая своим однообразием, и казалось, что это не самый город, а только серый макет, и в ярком солнечном свете разноцветные вывески — «Аптека», «Игрушки», «Книги» — выглядели странно и как-то чуждо, словно взятые напрокат из старого, обжитого города.
Я еду неизвестными гористыми улицами, между двумя рядами будто косо поставленных домов. И эти многоэтажные, бесконечно пересекающиеся улицы, просторные площади и скверы с гипсовыми горновыми и дискоболами — все будто во сне, и не узнаешь местности, и все себя спрашиваешь: «Где это?»
Но вот мелькнул путепровод через грифельную речушку, и я сразу узнал все. И зыбко и призрачно, как в свете старого-старого фильма с участием батька Кныша, увидел свое: одинокие березы, растрепанный ветром кустарник и самоварные трубы буржуек, дымящие над буграми «Копай-города», который весь в земле, только по дыму и можно определить землянку или просто нору с несколькими картофельными грядками, огороженными колючей проволокой.