Вопрос и ответ
Шрифт:
Я дышу, но не слышу своего дыхания.
Поворачиваюсь к 1017-му — он все еще лежит подо мной и пытается выбраться. Я открываю рот и хочу спросить, цел ли он, хотя ответа все равно не получу…
И в этот миг он влепляет мне пощечину, раздирая когтями лицо.
— Эй! — воплю я и сам себя не слышу.
Он извивается подо мной, стараясь выбраться, и я протягиваю руку…
А он впивается в нее зубами…
Отдергиваю руку — из ранок тотчас выступает кровь…
Я замахиваюсь, мне хочется ударить его, врезатьему…
Но
— Эй! — Мой Шум краснеет.
1017-й бежит и оглядывается, остальные спэклы тоже смотрят на меня — на их глупых молчаливых лицах нет никакого выражения, овцы и то поумней глядят, по руке течет кровь, в ушах звенит, лицо жжет от царапин — я спас ему жизнь, и вот его «спасибо»?
Звери, думаю я. Тупые никчемные клятые животные.
— Тодд? — снова спрашивает мэр, подъезжая ближе. — Ты ранен?
Я поворачиваю голову, даже не зная, смогу ли ответить, но стоит мне открыть рот…
…как земля вздымается.
Слух еще не вернулся, поэтому я скорее чувствую это, чем слышу, — дрожь земли, три мощные волны в воздухе, одна за другой, — и мэр вдруг поворачивается в сторону города, Дейви и все спэклы — тоже.
Еще одна бомба.
Где-то далеко, рядом с городом, взорвалась самая большая бомба в истории этого мира.
18
ЖИТЬ И БОРОТЬСЯ
После того как мэр и его солдаты уводят Тодда, меня начинает бить такая истерика, что Коринн в итоге приходится вколоть мне успокоительное — правда, я почти не чувствую ни укола, ни ее рук на своей спине. Коринн не пытается приласкать меня или утешить, она просто крепко прижимает меня к земле.
Жаль, благодарности я не чувствую.
Когда я наконец прихожу в себя, за окном начинает брезжить рассвет — солнце еще не вышло из-за горизонта, и все тонет в утренних сумерках.
Рядом с кроватью сидит Коринн.
— Тебе сейчас лучше выспаться, — говорит она, — но я понимаю, что это невозможно.
Я сгибаюсь почти вдвое: в груди застрял такой тяжелый ком, что меня как будто тянет к земле.
— Да, — шепчу я, — да.
Я даже не знаю, почему Тодд упал. Он был не в себе, почти без сознания, изо рта шла пена… А потом солдаты подняли его и куда-то унесли.
— Они придут и за мной, — говорю я, пытаясь проглотить ком. — Когда закончат с Тоддом.
— Скорей всего, — просто отвечает Коринн, глядя на свои руки — пальцы в белесых мозолях и серую кожу, шелушащуюся от постоянных стирок и мытья посуды.
Утро выдалось удивительно морозное. Хотя окно закрыто, я все равно чувствую снаружи холод. Обхватываю себя руками.
Его нет.
Его нет.
И я понятия не имею, что будет дальше.
— Я выросла в деревушке под названием Кентишгейт, — вдруг заговаривает Коринн, не глядя на меня, — на краю огромного леса.
Я поднимаю голову:
— Что?
— Мой отец погиб на войне со спэклами, — продолжает она, — а мама выжила. Я стала работать с ней на огородах, как только научилась ходить: собирала яблоки, хохлатые ананасы и ройзин…
Я удивленно глазею на Коринн: к чему эта история?
— В награду за труд мама после сбора урожая брала меня с собой в поход: мы забирались далеко-далеко в лес, насколько отваживались, и разбивали там лагерь. — Она смотрит в окно на занимающуюся зарю. — На свете столько жизни, Виола. Она в каждом уголке каждого леса, в каждом ручье, в каждой реке, на каждой горе. Эта планета буквально гудитжизнью. — Она пробегает кончиком пальца по мозолям. — Последний раз, когда мы ходили в лес, мне было восемь. Мы шли на юг целых три дня — подарок в честь моего взросления. Бог знает, сколько миль мы прошагали, но главное, что мы были вдвоем, все остальное для меня не имело значения.
Коринн делает долгую паузу. Я не нарушаю тишины.
— Когда мама ополаскивала ноги в ручье, ее укусила красная полосатая змея. — Она снова растирает свои руки. — Укус красной полосатой смертелен, но смерть наступает очень медленно.
— Ах, Коринн! — еле слышно выдавливаю я.
Она вдруг встает, как будто мое сочувствие ее обижает. Подходит к окну.
— Мама умирала семнадцать часов, — продолжает она, не глядя на меня. — Это было ужасно, она мучилась от страшной боли и ослепла, а потом вцепилась в меня и стала умолять спасти ей жизнь.
Я молчу.
— А потом стало известно — ученые выяснили, — что я могла запросто спасти маме жизнь: надо было просто напоить ее отваром ксантуса. — Она скрещивает руки. — Его в лесу хоть отбавляй.
Вместе с солнцем начинает подниматься и РЁВНью-Прентисстауна. Из-за горизонта пробиваются первые лучи, но мы храним молчание.
— Какой ужас, Коринн, — говорю я. — Это так…
— Каждая пациентка нашего дома — чья-то дочь. Каждый солдат — чей-то сын. Единственное преступление — единственное, слышишь? — это отнять у человека жизнь. Все остальное — ерунда.
— Поэтому ты не борешься, — говорю я.
Коринн резко оборачивается:
— Жить — значит бороться. Спасать жизни — значит бороться со всем, что делает человек. — Она яростно фыркает. — А теперь еще эта, с бомбами! Я борюсь с ними всякий раз, когда перевязываю женщине подбитый глаз или вынимаю шрапнель из раны солдата. — Эти слова она произносит громко и с жаром, но потом опять переходит на шепот: — Вот моя война. Вот с чем я борюсь…
Коринн подходит к стулу и берет с пола лежащий рядом сверток.