Ворон белый. История живых существ
Шрифт:
1. УШНАЯ СЕРА
– продукт деятельности мозга, особое выделение ума, говорил Нестор, когда кому–нибудь из нас надоедали его постоянные «что, что?» и «ну–ка, ну–ка?», вынуждающие собеседника к обременительным повторам. Так что выходило: серные пробки – принадлежность мыслящей головы. Но надоедал Нестор редко: любопытство в нем мягко уравновешивали деликатность, рассеянность и тонкое чутье. Поэтому если чаши порой и колебались, то недолго, после чего, породив небольшое чудачество, быстро возвращались в устойчивое положение. Мне он не надоедал вовсе: в конце концов, повторить слово–другое несложно, ведь Нестор – летописец нашей стаи, он просто не может, не имеет права записать что–то неверно. Это даже его долг, священный долг и тяжкая обязанность – уточнять и переспрашивать.
В нем было много забавного. Например,
Помимо серных пробок, Нестор имел примечательные светлые глаза, посверкивающие внутренней улыбкой, довольно обыкновенный бульбообразный нос, темно–русую – по плечи – шевелюру и природной формы бороду, росшую вольно и достигшую уже таких пределов, что, разделив ее надвое, Нестор пропускал хвосты под мышками и легко завязывал узлом на спине. Делать это он наловчился и справлялся без помощника, как хозяйка с фартуком. Законченный вид Нестору придавал тертый кожаный рюкзак, имевший некогда цвет молочного шоколада. Рюкзак всегда висел на его плече, если Нестор находился вне дома, – даже в гостях или за столиком трактира он не выпускал его из рук, помня о своей рассеянности и сознавая ответственность: в рюкзаке лежала Большая тетрадь, куда Нестор заносил Историю.
По преимуществу, насколько мне было известно, летопись слагалась им дома в часы досуга. Но порой, когда его охватывало вдохновение, поражал масштаб момента или по какой–то причине он вдруг отказывал в доверии памяти, Нестор доставал Большую тетрадь там, где застиг его случай, и, не сходя с места, регистрировал острым скачущим почерком мысль или событие на клетчатой странице. Происходило это, скажем, так. Случилось, мы с Рыбаком, Брахманом и Нестором однажды оказались в сквере возле здания известного на весь мир «Рубина», где секретные ученые изобретали свои подводные железки. Нас привел сюда Рыбак, считавший всех тварей морских и всякое порождение разума, связанное с водной стихией, предметом своего особого попечения. Сидя на поставленных друг против друга лавочках, в тени цветущего жасмина, счастливо окутанные его нежным благоуханием, мы пили из металлических стопок, которые я всегда ношу с собой, живую воду, закусывая хлебом и плавлеными сырками. Живая вода была теплой (температура среды), но мы не роптали – что толку ворчать, если холодную в лавке все равно не держат. И потом, Князь как–то сказал нам: «Где мы, там – трудно». Все в нашей стае помнили этот завет. Рыбак, правда, попробовал словчить: пошел в рыбный отдел и попросил насыпать льда в пакет. Продавщица растерялась и замешкалась. «Дорогуша, – сказал Рыбак, – не тяни кота за шарики». Льда ему не дали. Рыбака одолевал скверный недуг: он мог легко, походя, а иногда даже помимо воли обидеть человека. Обидеть и не заметить этого. Так птичка облегчается на лету, не интересуясь, кого отметила.
Зато плавленые сырки были хороши – имели приятный скользкий вкус и не вязли в зубах, и минеральная вода со своими солоноватыми пузырьками тоже была хороша, поскольку именно ее, а почему–то не живую воду, доверили в лавке холодильнику. Вдобавок к хлебу, сыркам и воде я хотел купить арбуз, но на дыбы встал Нестор: он был убежден, что теперешние арбузы сплошь нашприцованы мочой.
Мы с Нестором и Рыбаком обменивались замечаниями – бесспорно, довольно тонкими, хотя местами и противоречивыми – по поводу разыгравшейся накануне грозы (гром бил так, что сирены в автомобилях выли по всему городу на тысячи голосов). Брахман в свою очередь, слушая наш разговор, сначала изучал издали памятник компактной черной субмарине, прилепленной к гранитной стеле возле здания «Рубина», а потом, установив связь с третьим небом, принялся излучать смыслы в пространство.
Мир столь огромен и расточителен, сообщил он нам, что превышает возможности восприятия отдельного сознания. Широта, глубина, краски, запахи, звуки – всего с горкой, с лихвой, все лезет за край, как каша из волшебного горшочка. А сколько ракурсов, сколько дуновений, трепета, касаний… Сколько ощущений в подушечках пальцев – голова идет кругом. Поэтому каждый из нас, свидетельствуя об одном и том же событии, имеет собственные воспоминания, отличные от воспоминаний остальных. Да что там отличные, подчас не совпадающие вовсе. И объединить наши сознания с порхающими в них, точно рыбки в аквариуме, воспоминаниями нельзя. Впрочем, даже если мы каким–то небывалым образом сольем всех наших рыбок в один бассейн, то и тогда он, этот бассейн, со всем своим содержимым не сможет претендовать на окончательную полноту океана – огромность мира покроет объем нашего коллективного восприятия, какова бы ни была его совокупная мощь.
Так говорил Брахман. Речь его была весома, нетороплива и точно следовала знакам препинания.
Мы уже не один раз опрокинули рюмки, и переполнявшее нас добродушие теперь струилось наружу, облагораживая окрестности подобно тинктуре отцов алхимии: валявшийся возле урн мусор скрылся за невесть откуда взявшимся бархатистым покровом, а собачий лай и детский визг гармонично вплелись в симфонию местности, не оскорбляя слух бессовестной фальшью.
– Нет, нам никогда не объединить воспоминания. – Брахман смотрел сквозь кусты и что–то за ними прозревал – его костяное лицо, испачканное тенью, выглядело сосредоточенным. – Потому что каждый доверяет лишь себе и лишь себя видит ясно. Другие для него – нечто вроде эфирных каналов с плохим приемом: там что–то постоянно шипит, дергается и вообще непонятно что происходит.
– Мы доверяем тебе, Брахман, – заверил я.
– Когда ты рака за камень не заводишь, – добавил Рыбак.
– Это ничего не меняет. Наша стая занесена в Красную книгу вымирающих животных. – Брахман окинул взглядом небесную синеву и, силой воли разбив чары нашего добродушия, усмирившие расточительно цветущую мироколицу, вздохнул. – При всей своей неисчерпаемости, обещающей нам как грядущие муки, так и неизведанные наслаждения, жизнь чудовищна, невозможна. Только бы очередной астероид не промахнулся. На него вся надежда.
Я невольно посмотрел в небо. Мне было непонятно, что послужило причиной столь мрачного высказывания. Брахман перегибал. Перегибал определенно.
– Ну–ка, ну–ка. – Нестор достал из–под бороды рюкзак и вытащил на свет Большую тетрадь. – Повтори.
Но Брахман не дал Нестору повода к панике. Он сказал, что жизнь, конечно, ужасна и этой истины никто не отменял, однако следует стремиться овладевать искусством быть счастливым не благодаря, а вопреки. Это правило нашей стаи. Так мы существуем. Ну а если не получается, если ты такой прохвост и бездарь, что не находишь счастья в себе самом, то нечего искать его и в другом месте. Там все равно обманут.
Разумеется, риторическое «ты» было обращено не к Нестору, да и вообще не имело к нам никакого отношения.
Брахман – жрец нашей стаи. Камлач, хранитель священных знаний, вместилище небесного откровения, связной между дольним миром и обиталищем духов. Сошедшая на него премудрость поражала широтой и основательностью. Ему было известно, что нож нельзя оставлять на подоконнике: в лунную ночь он непременно затупится и его уже не наточишь; он был осведомлен о том, что, проезжая мимо кладбища, нельзя идти на обгон: мрачный хрен накажет; он знал, что тот, на кого в детстве плюнет белка, становится рыжим, а тот, кого крест–накрест хлестнут веткой бузины, перестает расти; что три бабы – базар, а семь – ярмарка; что сколько ни говори «Бога нет», Его меньше не станет; что черепах нельзя перекармливать, иначе они умирают от удушья, так как собственный панцирь становится им тесен; что любое кино – хорошее, потому что в конце концов кончается. Еще Брахман владел секретом приворотного спрея – таким прыснешь на девку, и та сразу становится сговорчивой.