Вороний мыс
Шрифт:
— Мой нонешний мужик с войны тоже сильно увечный пришел. Три года воевал, не царапнуло, а на четвертом, когда проклятого лиха всего один месяц оставался, оторвало ему бомбой обе ноженьки…
Даня вздрогнула и отложила в сторону цветастый тюбик польской губной помады.
— Вот какая, девушки, беда мне на верхосытку привалила. Покалечила проклятая война Федора моего Степановича. Правую ногу ему сразу отмахнуло по самый пах, а вторую доктора в медсанбате отчикали. Кости в ней были все раздроблены. В другое время так, может, и сохранили левую ногу, а тогда, Федор сказывал, горячка была у докторов. Навалом мы, грит, после боя в санбате лежали. Начали бы с моей ногой по всем правилам возиться, может, пять, а то и поболе человек за это время души отдали. Это он теперь рассуждает, чтобы себя утешить. А наверно, так и было дело…
Наталья Александровна кивнула, вспомнив заваленную ранеными операционную палатку на Сермягских
— Усыпили моего Феденьку. А когда, говорит, оклемался я, Варвара, от меня всего половина осталась…
Даня растопыренными пальцами нащупала койку и осторожно присела рядом с бабой Варушкой.
— Дак ведь по порядку надо сказывать, — спохватилась баба Варушка, — а я вам с середины завела. За Федора я в третий раз-то замуж и вышла. До войны дело было. По соседству мы с ним проживали. Федор в колхозе бригадиром по полеводству работал, а я на ферме дояркой. Жена у него в ту пору умерла, Надежда. Трое мал мала меньше на руках у мужика остались. Полгода маялся он со своей командой, потом пришел ко мне, поллитровку красного вина принес и сказал: «Давай, Варвара, в одну упряжку впряжемся. Троих твоих, да троих моих в кучу смешаем». А чего их смешивать, когда они по соседству, считай, и так давно смешались. В общем, договорились мы с Федором по-хорошему. Человек он самостоятельный, работящий, грубых слов и прочего никогда не употреблял. А только сказать вам, девушки, как на духу, — пожалела я его, и только. Не лежала к нему душа, как к Ивану. Бабье нутро ведь и колом не перевернешь. Первого я любила, Иванушку моего, единое мое красное солнышко…
«Единое мое красное солнышко», — мысленно повторила Наталья Александровна слова морщинистой бабы Варушки, сказанные дрогнувшим от волнения голосом, в котором выплеснулось давнее, светлое и незабытое.
— В войну на баб тягота навалилась несусветимая. Теперь дак и вспоминать не хочется. Федора взяли по мобилизации, и осталась я одна с шестерыми ребятишками. Августа уже в колхозе подрабатывала, а остальные только умели есть-пить спрашивать. Коровенкой мы спасались, всей компанией ей корм добывали. Где канаву у дороги обкосишь, где в бочаги забредешь и охапку-другую осоки добудешь, где отавы ухватишь. И все на своем горбу в дом. По трудодням в войну мало что доставалось. Пластаешься на работе, чтобы бригадир поболе палочек записал, а расчет подойдет, по тем палочкам получать нечего. В избе холодно, куржава в каждом углу, а в печи одна варя — картошка да кислые капустные листья. Когда колхозную капусту сдавали, правление мне навстречу шло. Ставили меня, как многодетну, с капустных кочанов верхние листья обрывать. Теми листьями мы с ребятишками на зиму и запасались. Упаришь их, бывало, в чугунке, молоком забелишь, и опять еда, коль брюхо просит… Федор с войны часто письма писал. Получишь весточку — и вроде легче делается. В хороших-то словах люди крепчают. Это я, девушки, по себе много раз примечала.
Баба Варушка вдруг замолчала, задумалась. По лицу ее мимолетно пробежала какая-то сокровенная дума и растаяла, оставив в уголках сухих губ скорбные морщинки.
— Как вам дале про все сказывать, — шумно вздохнула она. — Затаиться ведь надумал от меня Федор Степанович. Решил после увечья не объявляться. Вроде пропал без вести, и дело кончено. Товарищ его из госпиталя мне все прописал. Не одобрял он тут Федора… Так, мол, и так, уважаемая незнакомая мне Варвара Павловна Плотникова, тяжелую сообчаю весть, а только лучше знать вам доподлинную правду и решать, как поступать. Лежит рядом со мной ваш муж без обеих ног, и предстоит ему скоро выписка… Обидно мне показалось, что хотел Федор от меня затаиться. Может, веры у него тогда ко мне не было? До войны ведь всего год с небольшим и прожили вместях. Пущай мне не верил, дак от своих-то детей как он мог в отступ идти?
— Тяжело ему было.
— Знамо, тяжело, Александровна. Только свою тяжесть на плечи других без надобности не след переваливать. Мне такое письмо от чужого человека тоже несладко было получить. Поревела я тогда, девушки, вдосталь. Свою жизнь по маковым зернышкам в пальцах перебрала. Смекнуть хотела, за какой грех на меня столько бед положено. Хоть и не нашла я своей вины, а все равно надо нести то беремечко, которое тебе отмерено. Какой Федор не увечный, а живая душа. Не похоронку же тебе, Варвара, думаю, прислали, а известие, что законный муж на госпитальной койке раненый лежит. Решила себе так: пусть у меня в избе еще один ребятенок прибавится. Разве я его в такой куче не вытяну?
На корме звенела музыка, а Даня так и сидела, притаив дыхание.
— А дальше, Варвара Павловна? — боязливо спросила она, нарушив тугую тишину каюты. — Как дальше?
— Дальше, Данюшка, обыкновенно было. Привальное я Федору справила, а гости разошлись, кровать нашу супружескую разобрала. Простыня у меня для такого случая сберегалась и наволочки новехонькие, с прошвами. Взяла я Федю в охапочку, на кровать перенесла и сама рядышком легла. Как, девушка, полагалось мужа встретить, так я и встретила своего Федора Степановича. До того времени у него и слезинки из глаз не выкатилось, пасмурный он был лицом, окаменелый. А на кровати заплакал и говорит мне: «Стал бы я перед тобой, Варвара, на колени, да сделать мне такое невозможно». Великое ты, говорит, сердце имеешь. А какое оно у меня великое? Обыкновенное бабье сердце… После той ночи нам обеим легче стало. День ото дня стал Федор успокаиваться, от горя отходить. В своем дому и стены человеку помогают. А тут еще ребятишки его со всех сторон обложили, минуты свободной не дают. То им про войну расскажи, то обутку зашей, то задачку по арифметике помоги решить. Руки целы, да голова на месте, так делов человеку найдется. Федор с молодости был мастеровой, и его работа к себе потянула. Сплел он из бересты кошелочку, кожей от старого хомута подшил, две коротеньких клюки вырезал, да и начал жить помаленьку. Сапожничать стал, шорничать, по слесарному делу заниматься. В деревне после войны много дыр скопилось, вот и понесли ему со всех домов. Заработок у него стал такой, что весной я всем ребятишкам по обновке купила. Да и не в заработке дело. Верно говорят, что понурая голова и с рублем пропадет, а Федор твердым оказался, переборол свое несчастье. На другое лето он уже бревна катал. Мы с ребятишками из лесу деревов под угор пригоним, под самые наши окошечки. Федор переберется к бане на крыльцо, веревку ему дадим, так он одним моментом все бревна на угор выкатает. И пилить тоже приспособился. А вот колоть худо может. Размаху у него настоящего нет, так суковаты поленья не осиливает… Сейчас ему благодать — в моторной коляске по деревне раскатывает. Выдали ему, как инвалиду войны, тарахтелку… Провалилась бы она вместе с хозяином концом и без отвороту. Такая мне теперь с ним, девушки, морока, что хоть бери палку, да хлещи мужа наотмашь на смех людям. Уж ругала я его и добром говорила, а он только скалится в ответ да гогочет. Ты, говорит, бабка, уймись, не стой на дороге моей личности. Вот беда-то какая. Поседател ведь весь, а душой не угомонится.
— Что же случилось?
— И сказать совестно… Разве знаешь, с какого бока тебе заботы подвалят.
Баба Варушка махнула рукой, но в голосе ее явно утратилась горесть.
— Баян анчутке моему подарили. В праздник Победы правление ему такую премировку выдало, как заслуженному фронтовику. Вспомнила чья-то голова, что в молодости Федя на гармони играл, вот и отвалили ему баян за сто рублей с перламутровыми планками. Я, бестолковая, в ладони хлопала, когда баян вручали.
— Это же хорошо!
— С одной стороны, хорошо, а с другой, Александровна, поглядеть, так хуже некуда. Быстренько выучился мои анчутка на том баяне играть, и пошла ногами вверх вся губерния. Таку каторжну грамоту развел, что житья мне не стало. Теперь ведь без него ни одна свадьба, ни одни именины, ни одна гулянка не обходится. И я за ним, как нитка за иголкой, должна на каждом веселии подол трепать — не откажешь ведь людям в честном приглашении. Мало того, так придумал в новом колхозном клубе хор организовать, чтобы старинные протяжные песни играть. Меня в тот хор хотел запихать, так на велику силу отбилась…
Когда был кончен рассказ, в каюте так и осталась тугая, спекшаяся тишина. Закатный, голубой с прозолотью луч бил сквозь шторы в окно. Он был столь реален и отчетлив, что казалось, протяни руку — и ощутишь его трепетную ткань.
«Боже мой, — ошарашенно думала Наталья Александровна. — Такое выдержать! Вот тебе и полосатенькие люди. Вот тебе и всеблагая утешительница…»
Наталья Александровна ощутила желание подойти к Варваре Павловне и приложиться к сухой, с натруженными венами, ее руке. Но она застыдилась внутреннего порыва и тут же, сожалея, подумала, что люди бывают часто без нужды сдержанны в отношениях друг с другом, топят много нужного в глупой застенчивости, в боязни показаться назойливым или излишне благодарным.