Воровской цикл (сборник)
Шрифт:
Как сквозь толщу воды, издалека пробилось: Друцева гитара. Поперхнулась, захлебнулась; увязли струны в корявых, разом отнявшихся пальцах. Пошли бором переборы, заблудились, пали в омут...
Слышишь:
— С пальца сорвалась струна,
Плакать не хочет она.
Я и гитара — мы
Кажемся старыми,
Наша ли в этом вина?..
Твое ли это, парень? чужое? краденое?!
— Федор?
И резко, не обычным, тихим голосом исповедника, а вскриком, больше похожим на удар ромского кнута:
— Лови!
Рожок луны ткнулся наискосок — посмотреть! — и словно пригоршня слез пролетела от отца Георгия к Федору. Сверкнула россыпью капель, расчертила темноту брызгами...
Не глядя, одним чутьем лесовика, памятью прошлого Сохача из утонувшей в снегах деревеньки, протянул Федька руку. Взял из черной прохлады слезинку-другую; в кулаке зажал. Как чистую карту там, на Духовой полянке — не отнять! не вырвать!.. Горячо в кулаке стало; жарко. Потускнели карты на столе ломберном, на сукне зеленом. Где Десятка Червей, где засаленная? Где Пиковый Валет с уголком надорванным? Померцали еще чуточку, и ушли в никуда.
Сгинули.
Сидит за столом Друц раскорякой, поясницу ладонями мнет. Морщится: шиш достанешь! больно! а надо!
Сидит за столом отец Георгий, епархиальный обер-старец; спина прямая, а на лбу капли пота — бисером. Шибко, видать, испугался батюшка, а чего испугался и как от страха отбился — того не понять.
Разжал Федька кулак. Получилась ладонь. Такая, как у Друца: лопатой. Только побольше чуток, поухватистей. А на ладони, от линии жизни до бугра Венеры, — пепла ниточка.
Еще теплая.
Дунул ветер, лизнул шершавым, мокрым языком... вот и нет пепла. Унесся в ночь. Сгинул. Пал в траву росную, стал грязью.
Пришлось сделать оставшиеся шаги: с пятого по семнадцатый. Встал Федор у столика, губы сжал. Молчит. Все слова, какие нес про запас, растерял по дороге. Не пепел у него ветром с ладони унесло — слова отгоревшие.
О чем говорить? что спрашивать? чего требовать?
Бог весть...
А отец Георгий на свой правый мизинец глядит. С грустью. На безымянном-то пальце аметист густой сиренью налился, зато на мизинце — пусто. Не как раньше. Раньше там колечко было: сапфир в окружении бриллиантовой мелочишки. Оправа из платины. Славное такое колечко, скорее уж барышне под стать, чем святому отцу.
Было; сплыло.
— Попустило?
Это отец Георгий у рома спрашивает.
— Слава Богу, батюшка... Легче теперь.
Это Друц.
— Эх, Дуфуня ты, Дуфуня! Глянь на своего крестника, коего ты с Княгиней не пойми как делил!.. ну глянь, глянь, чего в землю уставился! Не понимаешь? Эх, ты... да он же финт на тебя, на крестного, заворотил! Вот и схватило тебя, битого-трепаного...
Поймал Федор взгляд Друцев. Будто колечко священническое — на лету. Страх в том взгляде, и тоска-печаль, и восторг, и вопрос; и слезы — россыпью.
Блестят под луной.
Сожми в кулаке — пепел останется.
— ...нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши — и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите,
— Ай, Федор! ай, морэ! ай, рай-клыдяри![73] Отец Георгий, пошутили — и будет!
— До шуток ли, Дуфуня? Ты, если жеребца краем глаза узришь — не спутаешь дончака с орловцем?
— Вот и говорю: шутник вы, батюшка! Я? Валет Пиковый, лошадник закоренный?
— А я хоть и не Валет, а Десятка, тоже не спутаю.
— Жеребца?
— Жеребца. Вон он стоит, жеребец твой. Пусть по масти я редко работаю, пусть сан принял, рукоположение... «Стряпчий» я, Дуфуня. Я такие вещи вижу. Просто вижу, и все тут. Понял?
Перевернулся в небе лунный серпик. Катается колыбелькой из червонного золота. В кроне дуба птица спросонок завозилась, пустила трель, да сбилась. Сверчки на лихих скрипочках плясовую наяривают. Комары текут малиновым звоном. Спроси: «В каком ухе звенит?» — и сам себе ответь: «В обоих».
Ночь на дворе.
Воровка на доверии.
Откашлялся Федор. Спросил шепотом:
— Колечко... Батюшка, зачем кольцо-то бросали?
Не сразу ответил отец Георгий.
Ох, не сразу:
— Жалко мне колечка, Федор. Долго на него копил. Скажешь: куркуль я? скряга? Скажешь — и промахнешься. Был я, Федор, крестником самого Иллариона-Полтавского, да не вышел мастью: дальше Десятки не шагнул. А там и вовсе решил от греха подальше... Завязать я решил. Совсем. Навсегда. Слабый я маг, Федор, а в остальном — по-разному. Хвалиться не хочу, да только не год, не два без финтов прожил. Обручами сердце сковал, рассудок в тиски зажал, себя себе подчинил. И понял: не выдержу до конца. Сорвусь. А без крестника... сам понимаешь.
Понимает Федор.
Встало в нем сном-памятью — своим ли? Акулькиным?! — к горлу комом подкатило:
— Сказку про верного слугу помнишь, Акулина? Который сердце обручами сковал... Лопнут скоро мои обручи. Не могу больше силу мажью в себе держать: наружу просится, выхода ищет. Молчи, милая! знаю: не один я такой! Сожжем мы себя, не удержимся... Пора Договор заключать.
— Может, обождем? привыкнем, перетерпим... Ведь дети же! наши дети! маленькие они еще!..
«Дети же! наши...» — отдалось в чернильном небе, ударило в звездные колокольцы; и эхом по земле: «Не могу больше!.. не могу...»
Ах, Федор, все ты понимаешь, да не все принимаешь.
— Я тогда, будто в сказке, — тихо продолжил священник. — Пошел туда, не знаю куда, нашел то, не знаю, что. Но — нашел. Бывает, что маг в Законе и без крестника финт завернет. Мало кто об этом знает, а кто знает — много ли толку? Вот он, рецепт. Гляди!
Ткнул отец Георгий рукой в Федора. Безымянным пальцем пошевелил. Запели искры в аметисте, в золоте перстня. Откликнулись сверчки в траве: и мы! и мы тоже!
— Вместо крестника можно финт на камень бросить. Всякой масти — свой камень. Нам, Червонным — сапфир с аметистом, александрит опять же, а если бриллианты, то мелкие. Бубновым козырям больше рубины подходят; Пикам — изумруды с топазами; Крестовым магам — крупные бриллианты, особенно для «трупарей» и «видоков».