Шрифт:
Из Владимирского Централа, где Глеб Кузьмин досиживал последние годы своего многолетнего срока, его встретил вор в законе Вася Краковяк и передал ему подъёмные деньги от лучшего друга – Петра Барса, не сумевшего из-за непредвиденного обстоятельства присутствовать при его освобождении.
Владимир – один из самых старых городов России, с множеством церквей и монастырскими комплексами и других исторических памятников озаряло жаркое летнее солнце. Единственный Владимирский централ не поддавался влиянию никакого светового потока. Эта самая известная и суровая своими порядками крытая тюрьма, всегда отдавала таинственной мрачностью и страхом. Все эти достопримечательности остались стоять позади на высоком берегу реки Клязьмы. Через четыре часа он был уже во владении реки Волги. Стрелки часов на стенах Московского вокзала в городе Горьком показывали ноль часов пятнадцать минут. Душа рвалась домой, но, как назло, в этот день из-за профилактического ремонта мост был перекрыт и автотранспорт по нему начинали пускать только с шести утра. Первая электричка так же отправлялась только в пять утра. Деваться было некуда, и он решил прикорнуть на вокзале. Пристроившись на жёстких облезлых скамейках, он закрыл глаза в надежде уснуть, но сон не шёл. Так с закрытыми глазами он и просидел до самого утра. Когда рассвело он, прихрамывая, последовал к пригородным кассам.
Вскоре он сидел уже в электропоезде. Сидевшая напротив его тётка с сумкой и корзиной смотрела на него подозрительно, ни на минуту не выпускала из рук свой багаж. Относительно его прошлого у неё не было никаких сомнений. Острижен наголо, большой шрам на лице, выдавало его, как человека, прошедшего огни и воды. Он не обращал на тётку внимания,
Не спеша сойдя с электрички на единственную платформу железнодорожного вокзала «Моховые горы» своего родного городка, он в единственной ноге почувствовал нервное подёргивание, которое отдалось во всём его теле. Он сразу ощутил, что произошло это от крайнего перевозбуждения. Глеб подошёл к ограждению платформы, где стояло деревянное сиденье, и опустил на него своё не израненное войной тело, чтобы немного передохнуть. На самом деле он просидел неподвижно около вокзала, не меняя позы почти три часа, пока не почувствовал, что летнее солнце так пригрело его, словно с ног до головы окутало жарким одеялом. Очнувшись, он похлопал себя по карманам. Туго набитые деньгами карманы брюк заметно оттопыривались, и он безбоязненно прямо на перроне, переложил деньги из брюк в карман пиджака, который был, перекинут через руку. Он начал воодушевлённо осматриваться по сторонам. Потом вдруг тяжело задышал и, устремив свой взгляд вперёд, опираясь на изящно вырезанную трость, осторожно начал спускаться с перрона по выщербленным бетонным ступеням. Дойдя до вокзальной площади, почувствовал сильное головокружение и бешеное сердцебиение. Сердце готово было выпрыгнуть из груди. Взмокшая от сильной жары и трепетного волнения рубашка, неприятно прилипала к голому телу и вызывала нежелательный зуд. Всё тот же небольшой деревянный вокзал, – фасад которого больше был похож на сельский клуб, отдавали отголосками окончания войны. На этот вокзал он приехал после дня победы на товарном составе в сорок пятом году. Рядом зелёный сквер, обнесённый штакетником, где по центру виднелся поставленный ещё до войны небольшой памятник герою гражданской войны Василию Ивановичу Чапаеву. Всё было по-старому, кроме заасфальтированной вокруг площади и электрички, на которой он справлялся к родному уголку впервые в жизни. Захотелось крикнуть во всё горло: «Ну, вот я и дома!»
Много лет Глеб Кузьмин не был в родном городе. По – разному возвращаются люди в родные края. С безудержным и неуправляемым восторгом. Те – у кого звезда на лбу засветилась, въезжали в город с важностью и хвастовством. Провинившиеся грешники, – с поникшей от стыда головой и прощением, в надежде найти утешение у родных и близких. Но все возвращаются туда, где они родились, и где прошло их детство и молодость. У него же в этот миг не было ни стыда, ни раскаяния и тем более хвастовства и важности. Была растерянная поступь и радость, которая приятно мутила голову. Ему до сих пор не верилось, что позади его не шествует вооружённый конвой с рычащими овчарками. И что он запросто по своему желанию без всякой команды может идти туда, куда его многострадальная душа пожелает. Он сделал глубокий вздох и пересёк привокзальную площадь. У большой бочки с квасом за шесть копеек утолил жажду, – залпом выпив кружку квасу. Не напившись, – повторил. Закурил сигарету и не найдя поблизости урны засунул обгоревшую спичку в коробок. Не петляя по улицам, – боясь запутаться в новых строениях и обходя кирпичные дома, – ориентир взял на свою улицу Южакова. Зная, что это самая крайняя улица в городе. Позади неё, только две реки Славка и Весёлка, а чуть дальше матушка Волга с её красивыми берегами. Осторожно, чтобы не улететь в нескошенную густую траву, он спустился по деревянной многоступенчатой лестнице на улицу Суворова. Тут он сразу очутился на площади Победы, которой раньше и в помине не было. Высоко в ослепляющее солнцем небо взлетел обелиск с гигантской чашей, из которой, совсем без трепета и, не колышась, показывался еле заметный синеватый язык горящего газового пламени, – вечный огонь в память о павших воинах. И живые цветы на постаменте. Впечатление такое было, что возложили их только сегодня. Недалеко от обелиска, словно стиснутая по сторонам кустарниками канадского дерна, протянулась аллея героев, с портретами участников Великой Отечественной войны. В его памяти сразу пролистнули некоторые эпизодические страницы того кровопролитного времени. Голова вновь закружилась и он, сжав зубы посмотрел по сторонам. Увидев около газона – треугольника тётку, продававшую цветы, – направился к ней. Сунув ей, пять рублей, – продавщица отдала от радости ему все цветы и, схватив корзину, исчезла за зеленью кустарников. С влажными глазами он положил букет перед обелиском, не замечая, что обращает на себя внимание прохожих. После возложения цветов он, молча, постоял минуту под газовой чашей, затем зашагал на свою улицу. Дома своего не узнал, – отыскал по номеру. Калитка была открыта настежь. Поднявшись на крыльцо, он взволнованно дёрнул дверь. В нос ударил запах ситных пирогов и жареного лука с мясом. Натруженные руки старшей сестры Дарьи обвили его шею, – громкие рыдания и слезы радости добавили мокроты на его рубашке. Из сада в дом вбежали уже взрослые племянники – погодки, которых он помнил мальчишками в коротких штанишках.
До сумерек они вчетвером сидели за богатым столом, после чего он, окутанный заботой близких родственников, уснул на белоснежной постели.
Феликс Нильс был одного возраста с Глебом и знал его со школьной скамьи. Он выходец из семьи латышских немцев в детстве скверно изъяснялся на русском языке, но разговаривал хорошо на немецком и латвийском языках. Так же он рос болезненным мальчиком и часто пропускал школу, отчего очень слабо учился по некоторым предметам. Феликс, – тогда сын начальника ремонтных мастерских посещал школу в красных новых валенках, что являлось символом достатка семьи. К своему соседу Глебу по парте он относился с видимым высокомерием, так как Глеб в то время носил подшитые дратвой чёрные валенки, на которых заплаток было столько же сколько и на видавших виды штанах. Глеб, в отличие от Нильса никогда не носил в школу завтраков и когда тот в переменах разворачивал перед ним кусок хлеба с салом. У него всегда от дразнящего запаха текли слюни, и когда Нильс приступал к перекусу, он от искушения выходил в коридор. В этот миг на Глеба накатывала мальчишеская злость и он готов был врезать увесистый подзатыльник, этому маленькому барчуку с нерусской фамилией. Ему часто хотелось отобрать у Нильса лакомый кусок, но он перебарывал в себе это желание. Глеб всегда считал, что несправедлива жизнь, когда у кого-то в животе урчит от голода, а у кого-то отрыжка изо рта благородная исходит от сытости. Он по наивности своей думал, что все такие барчуки, как Нильс должны посещать другую школу, чтобы не дразнить голодранцев своими упитанными рожами. К тому же у этого Нильса был «персональный гужевой транспорт». Ни для кого не было секретом, что колхозные лошади использовались тогда отцом и дедом Нильсами в личных интересах. В школу Феликса всегда привозил его родной дед на двуколке. (кстати, любовь к лошадям дед передал и внуку). Этого деда за глаза вся местная округа называла «Фазаном». Любил он зимой рядиться в рыжий тулуп и на шею повязывать ярко-голубой шарф. На голове у него хоть зимой хоть летом сидела бессменная остроконечная с красной звездой будёновка. Этот наряд делал его похожим на птицу фазан, которую из соседей не только на вкус не знали, но и в глаза никто не видал. Дед – Фазан считался лучшим знатоком по лошадям. Все к нему шли за советом, если заболела лошадь или кто – то захотел приобрести себе это нужное в хозяйстве домашнее животное. Феликс у него был единственный внук, и он занимался им больше, чем родители. Он полностью оберегал его заботой и сдувал с него пылинки. Знаний ему дед давал не меньше, чем школа. Благодаря деду он изучил языки и освоил прилично русскую грамоту. Пёкся Фазан и о здоровье внука. Зимой дед укутанного в полушубок Феликса сажал на сани с соломой и подвозил к самому крыльцу школы, где его бричку сразу же окружала ребятня. Он вручал внуку портфель с книгами и обедом, затем безжалостно кнутом хлестал по крупу лошади и громко кричал: – «Но шалавая!», – и, как заправский ямщик срывался с места, не видя, как сзади несколько мальчишеских рук цеплялись за бричку, и он их тащил на несколько метров от школы. Когда он чувствовал, что лошадь тяжело бежит, не поворачиваясь назад, кричал мальчишкам:
– Валенки поганцы прокатаете, – ходить в школу не в чем будет. Неучами хотите вырасти! После чего мальчишки расцепляли свои пальцы, но по инерции ещё катились по накатанной дороге. Отец Феликса раньше служил в латышской стрелковой дивизии, и являлся героем гражданской войны. У деда же послужной список был весомей, чем у отца, – он был не только героем гражданской войны, но и первой мировой. Он служил в царской армии, где удостоен
Глеб Кузьмин по кличке Таган отбывал свой срок в лесном посёлке Бурелом, и в то время у него были ещё обе ноги. Мало того Глеб имел влияние на многих заключённых, так как был коронован ворами в законника. Имея большой авторитет на зоне, он имел и неограниченные возможности в своём кругу. Но вёл себя скромно и на облака залезать не собирался. Ему места хватало и на этой грешной земле, где он презирал администрацию и продажных сук, которые всячески подпевали администрации и безбожно стучали не только на воров, но и мужиков. Воры всегда держались особняком и случайных людей к себе не подпускали. В конце зимы на делянке Глеб и увидит знакомое лицо, трелевавшее лес на лошади. В рваном бушлате подвязанным на пояснице куском проволоки и уши на кургузой шапке с облезлыми завязками, перетянутыми на подбородке, не могли изменить внешность Нильса. Глеб без труда признал Феликса, в детстве избалованного барчука и после войны городского щёголя. Глеб сидел в кругу воров около костра:
– Феликс, – окрикнул его Таган. – Ты как сюда попал? Нильс подошёл к костру и, вглядевшись в лицо Тагана, бросился, полу согнувшись около него в подобострастной позе. Чуть не целуя, он принялся радостно трясти пропахшие костром руки своего соседа и одноклассника. Такое приветствие Тагана немного смутило:
– Но, но Феликс, – осёк его Таган, – ты ещё целоваться начни. Раньше ты, такой любовью ко мне не проникался. Здесь не церковь, не принято приветствовать подобным образом даже закадычных друзей. А ты, как я помню, мне и приятелем не был, хоть и приходилось мне сидеть в классе с тобой за одной партой. Ты был барчуком, до той поры, пока не посадили твоего деда и отца. А после войны ты вообще зажрался, на драной козе не подъедешь. Феликс, не выпрямляясь и держась одной рукой за поясницу, сделал недоумённый вид:
– Глеб, как же так, мы же с тобой здесь оказались на чужбине далеко от дома. Негоже нам чураться друг от друга. Врагами мы с тобой никогда не были. А если у тебя и остались какие – то детские обиды на меня, то их давно надо забыть. Два года тюремной жизни заставили пересмотреть мой характер и взгляды на жизнь! Правда, вот поясницу я свою подсадил, разогнуться не могу. Из тюрьмы возили на работу на каменный карьер, буты рубать. Это настоящая каторга была. Здесь тоже несладко, но всё-таки воздух лечебный, – для моих лёгких самый раз. Феликс, склонился перед костром и, сбросив с себя тонкие, неоднократно штопанные, тонкие с двумя пальцами тряпичные рукавицы. Его пальцы были скрючены от мороза и почти не шевелились. Он протянул свои окоченевшие кисти рук к потрескивающему дровами огню и обвёл взглядом всех зеков около костра. И как бы оправдываясь, ни перед своим земляком Глебом, а перед ними жалобно произнёс:
– Я ведь почему был необщительный, чахотка у меня тогда была, да и на русском языке не особо прилично разговаривал. Постарше стал, осилил русский язык, а в войну управу я нашёл на свою чахотку, благодаря супруге Зое. Понимаешь, выходила она меня козьим молоком с мёдом и с тех пор эта ненавистная болячка, редко меня беспокоит. Лёгкие почти чистыми стали!
– Чистые лёгкие это ещё не говорит, что у тебя вся душа такая, – сказал скуластый молодой мужчина по кличке, Барс. – Ты скажи лучше нам, какой масти будешь и в каком бараке живёшь? Может, тебе вообще не положено подходить к воровскому костру. Ты знаешь, как напряжена зона. Сук и чертей развелось, как собак нерезаных. Возможно, ты тоже из этой стаи? Больно вид у тебя позорный.