Восемнадцатый год
Шрифт:
Начались многотысячные митинги в Новороссийской гавани. Трудно было понять морякам, глядя на ошвартованные серостальные гиганты – дредноуты «Воля» и «Свободная Россия», на покрытые военной славой быстроходные миноносцы, на сложные переплеты башен и мачт, громоздившихся над гаванью, над толпами народа, – трудно было представить, что это грозное достояние революции, плавучая родина моряков, опустится на дно морское без единого выстрела, не сопротивляясь.
Не такие были головы у черноморских моряков, чтобы спокойно решиться на самоуничтожение. Много было крикано исступленных слов, бито себя в грудь, рывано
От утренней зари до вечерней, когда закат обагрял лилово-мрачные воды не своего теперь, проклятого моря, – густые толпы моряков, фронтовиков и прочего приморского люда волновались по всей набережной.
Командиры судов и офицеры смотрели на дело по-разному: большая часть тайно склонялась идти на Севастополь и сдаваться немцам; меньшая часть, во главе с командиром эсминца «Керчь» старшим лейтенантом Кукелем, понимала неизбежность гибели и все огромное значение ее для будущего. Они говорили: «Мы должны покончить самоубийством, – на время закрыть книгу истории Черноморского флота, не запачкав ее…»
На этих грандиозных и шумных, как ураган, митингах решали утром – так, вечером – этак. Больше всего было успеха у тех, кто, хватив о землю шапкой, кричал: «…Товарищи, чихали мы на москалей. Нехай их сами потонут. А мы нашего флота не отдадим. Будем с немцами биться до последнего снаряда…»
«Уррра!» – ревом катилось по гавани.
Особенно сильное смятение началось, когда за четыре дня до срока ультиматума примчались из Екатеринодара председатель ЦИКа Черноморской республики Рубин и представитель армии Перебийнос – саженного роста, страшного вида человек, с четырьмя револьверами за поясом. Оба они – Рубин в пространной речи и Перебийнос, гремя басом и потрясая оружием, – доказывали, что ни отдавать, ни топить флот не можно, что в Москве сами не понимают, что говорят, что Черноморская республика доставит флоту все, что ему нужно: и нефть, и снаряды, и пищевое довольствие.
– У нас на фронте дела такие, в бога, в душу, в веру… – кричал Перебийнос, – на будущей неделе мы суку Деникина с его кадетами в Кубани утопим… Братишечки, корабли не топите, – вот что нам надо… Чтоб мы на фронте чувствовали, что в тылу у нас могучий флот. А будете топиться, братишечки, то я от всей кубано-черноморской революционной армии категорически заявляю: такого предательства мы не можем перенести, мы с отчаяния повернем свой фронт на Новороссийск в количестве сорока тысяч штыков и вас, братишечки, всех до единого поднимем на свои штыки…
После этого митинга все пошло вразброд, закружились головы. Команды стали бежать с кораблей куда глаза глядят. В толпе все больше появлялось темных личностей – днем они громче всех кричали: «Биться с немцами до последнего снаряда», а ночью кучки их подбирались к опустевшим миноносцам – готовые броситься, покидать в воду команду и грабить.
В эти дни на борт миноносца «Керчь» вернулся Семен Красильников.
Семен чистил медную колонку компаса. Вся команда работала с утра, скребя, моя, чистя миноносец, стоявший саженях в десяти от стенки. Горячее солнце всходило над выжженными прибрежными холмами… В безветренном зное висели флаги. Семен старательно надраивал медяшку, стараясь не глядеть в сторону гавани. Команда убирала миноносец перед смертью.
В
Семен, присев на голые пятки, тер, тер медяшку. Этой ночью он держал вахту, и так ему было горько, раздумавшись: зря заехал сюда. Зря не послушал брата и Матрену… Смеяться будут теперь: «Эх, скажут, дюже ты повоевал с немцами – пропили флот, братишки…» Что ответишь на это? Скажешь: своими руками почистил, прибрал и утопил «Керчь».
От «Воли» к судам бегал моторный катер, махали флагами. Эсминец «Дерзкий» отвалил от стенки, взял на буксир «Беспокойного» и медленно потащил его на рейд. Еще медленнее, как больные, двинулись за ним по зеркалу залива эскадренные миноносцы: «Поспешный», «Живой», «Жаркий», «Громкий».
Затем в движении настал перерыв. В гавани осталось восемь миноносцев. На них не было заметно никакого движения. Все глаза теперь были устремлены на светло-серую, с ржавыми потеками по бортам, стальную громаду «Воли». Моряки глядели на нее, бросив швабры, суконки, брандспойты. На «Воле» развевался лениво флаг командующего флотом, капитана первого ранга Тихменева.
На борту эсминца «Керчь» моряки говорили вполголоса, тревожно:
– Смотри… Уйдет «Воля» в Севастополь…
– Братишки, неужто они такие гады!.. Неужто у них революционной совести нет!..
– Ну, если уйдет «Воля», в кого же тогда верить, братишки?..
– Не знаешь, что ли, Тихменева? Самый враг, лиса двухчаловая!
– Уйдет! Ах, предатели!..
За «Волей» на якорях стоял родной брат «Воли» – дредноут «Свободная Россия». Но он, казалось, дремал покойно, – весь покрытый чехлами, на палубах не видно было ни души. От мола отчаянно гребли к нему какие-то лодки. И вот ясно в безветренной гавани раздались боцманские свистки, на «Воле» загрохотали лебедки, полезли вверх мокрые цепи, облепленные илом якоря. Нос корабля стал заворачивать, переплеты мачт, трубы, башни двинулись на фоне беловатых городских крыш.
– Ушли… К немцам… Эх, братишки… В плен сдаваться!.. Что вы сделали?..
На мостик миноносца «Керчь» вышел командир с большим облупившимся носом на черно-загорелом лице. Запавшие его глаза следили за движениями «Воли». Перегнувшись с мостика, он скомандовал:
– Поднять сигнал…
– Есть, поднять сигнал! – сразу оживились моряки, бросаясь к ящику с сигнальными флагами. К мачте «Керчи» взлетели пестрые флажки, затрепетали в лазури. Их сочетание обозначало: «Судам, идущим в Севастополь, – позор изменникам России!..»
На «Воле» не ответили на сигнал сигналом, будто и не заметили… «Воля» скользила мимо военных судов, оставшихся верными чести, – безлюдная, опозоренная… «Заметили!» – вдруг ахнули моряки. Две чудовищные пушки на кормовой башне «Воли» поднялись, башня повернулась в сторону миноносца… Командир на мостике «Керчи», схватясь за поручни, уставил облупленный большой нос навстречу смерти. Но пушки пошевелились и застыли.
Развивая ход, «Воля» обогнула мол, и скоро горделивый профиль ее утонул за горизонтом, чтобы через много лет пришвартоваться, обезоруженной, заржавленной и навек опозоренной, в далекой Бизерте.